были и раскапывались мною целые пласты прежней семейной цивилизации.
У Григория Ивановича ничего подобного быть не могло и не было. Ни одной лишней вещи, ни одной вещи, которая не знала бы своего места. Моя мать, Степанида Ивановна, управлялась кое-как, обихаживала семью и хозяйство, катала чугуны и корчаги в печку, корм, пойло, еду, а там - огород, гряды, стирка, полоскание, полевые работы, болезни детишек, убрать свеклу, капусту, огурцы... Недаром, когда она уже лежала в гробу, я обратил внимание, впервые увидел, что ее обручальное кольцо на пальце все сносилось и стерлось до тонкой фольги, и на чем только держалось. Не удивительно, что если ее хватало на все главное (тащить, волочить семейный домашний воз), то, может быть, на идеальный порядок в доме, так чтобы нигде ни пылинки, ни мусорники, а только чтобы сверкающая охра, - на это Степаниды Ивановны могло уже не хватить.
А отец, Алексей Алексеевич... Лошадь, пахота, бороньба, возка снопов, молотьба (да еще эти заводишки), да еще и характер Алексея Алексеевича. В последние уже годы, как бы ни пилила его Степанида Ивановна, как бы ни внушала ему, что зима на дворе, а дрова не запасены, всегда и неизменно отвечал, лежа за перегородкой: 'Ладно, без дров не будем'.
Впрочем, тут я могу немного и ошибиться и, как говорится, сместить акцент. Возможно, что свой дом и двор я вижу памятью в более поздние .времена, когда действительно все сошло уже с рельсов, а не в годы самого раннего моего детства, когда и наше хозяйство было организовано и упорядочено не хуже, нежели у Григория Ивановича.
У него, была очень высокая, белоногая лошадь Чайка. Гнедая, с белой звездой во лбу. Запрягал он ее во дворе при закрытых воротах, садился в саночки. Потому что, когда ворота распахивали сын или Пелагея Николаевна, можно было и не успеть сесть в саночки: с места неудержимо брала Чайка, и только бубенчики да шаркуны затихали вдали. Потряхивая бородкой и головой и то и дело подбивая бородку снизу вверх тыльной стороной левой ладони (а в правой держа лафитник), Григорий Иванович рассказывал гостям, как у него однажды украли Чайку.
- Да... пошел я утром за лошадью... на залоге привязана была... цепь на месте, а Чайки нет:.. следы... сапоги... Земля сырая, все хорошо видно, а тут дорога, река... Концы в воду. В наших местах искать бесполезно... Чайка не иголка, второй такой лошади в мире нет... да... я по конным базарам... да... Юрьев-Польский, Кузьмин Монастырь, Суздаль, Владимир, Гаврилов Посад... где конный базар - я туда, где ярмарка - я туда, два года по всем ярмаркам и базарам, ни одного не пропустил, да... и вот вижу... в телегу запряжена, все чин по чину - моя Чайка... Ну... я тихонько сторонкой в милицию, так и так моя лошадь. Пришли мы с милицией на базар. Хозяин Чайки - ничего не знаю, говорит, моя лошадь. Ничем не докажете. Милиционер отвел нас обоих за тридцать шагов и спрашивает у того: 'Как зовут лошадь?' 'Пальма', - отвечает тот. 'Зови', - велит милиционер. Тот начал: 'Пальма, Пальма', а Пальма и ухом не ведет. 'Теперь ты'. Я как крикнул: 'Чай-ка!', Как она голову вскинет, как заржет на весь базар, да так радостно, привязь оборвала и прямо с телегой - ко мне... Ну, дело ясное... распрягай, хозяин, приехали...
Не думаю, чтобы с чувством глубокого удовлетворения и исполненного долга перед родной советской властью отдал потом эту Чайку Григорий Иванович на общий двор (то есть, вернее сказать, в сарай, превращенный на скорую руку в общий двор), в колхоз, где вместе с другими бродовскими лошадьми вскоре и укатали сивку крутые горки.
Ветряк Григория Ивановича был не простой мельницей, где мелют муку, но маслобойкой. В то время в наших местах еще сеяли много льна. И не в том дело, что сеяли (посеять и теперь можно), а в том, что крестьяне этим льном до последнего семечка и до последнего стебелька распоряжались сами. Не надо было его никуда и никому сдавать или в принудительном порядке продавать. Из льняного семени, мелкого, шелковистого, крестьяне, если была возможность, делали масло, оно, называлось тогда не растительным, не льняным, но просто 'постным', в отличие от коровьего, сливочного, топленого, русского. Так и говорили: поедешь на базар, купи постного масла.
Я не знаю условий, на которых работала маслобойка Григория Ивановича. Наверное, он брал за производство масла некоторую его часть, и в этом состояло его предпринимательство (ужасно не хотелось бы употреблять здесь словечко 'бизнес') . А скорее всего даже и не так, но было известно, что из пуда семени получается, скажем, пятнадцать фунтов масла и двадцать пять фунтов избойны (жмыха). Десятую часть - мельнику за работу. В этом случае можно и не ждать, когда истолкут именно твое семя. Привез два пуда семени, забирай что тебе полагается. А если старушка какая-нибудь наскребет у себя толику в пять горстей, все равно унесет в бутылке свою долю.
Картошка - с постным маслом (она сразу ярко желтела, от него), блины, капуста, грибы, редька, лук, гороховый кисель - все с постным маслом. Еще было лакомство для всех детей в нашей округе: полить постным маслом кусок свежего ржаного хлеба и посыпать солью. Соль была крупная, с приятным похрустыванием на зубах. Можно было налить также маслица на чайное блюдце, посыпать солью и хлеб макать...
Признаться, я забыл теперь вкус льняного масла и сколько ни стараюсь, нигде не могу купить (достать) хотя бы одну бутылку. Во всем бывшем государстве Российском, а теперь СССР, невозможно купить глоток льняного постного масла! На вид (в бутылке) оно казалось черным, как деготь, и только ярко-золотые пузырьки пены сверху выдавали его настоящий цвет, этот цвет полностью проявлялся, когда масло наливалось тонким слоем на белое чайное блюдце.
Золотая масляная струя текла в ветряке Григория Ивановича многие годы, не удивительно поэтому, что из нее, из этой струи, разливавшейся по бесчисленным ведрам и четвертным [(четвертными назывались в России трехлитровые бутыли, бывшие в широком употреблении)], успели отстояться и откристаллизоваться несколько твердых и уже натурально золотых кружочков. По одним разговорам, таких кружочков у Григория Ивановича накопилось тридцать, а по другим разговорам - пятьдесят. Не из-за этих ли кружочков он и погиб, хотя считалось, что забрали его за анекдот, причем известно, за какой именно. Он мазал колеса у телеги, когда подошел к нему его брат, живущий через два дома, с которым они когда-то что-то не поделили. Брат подошел и пожаловался:
- Что-то мазь, Григорий, какая-то не такая стала. Бывало, помажу колеса и неделю езжу. А теперь не успеешь до лесу доехать, а колеса уже скрипят. Что за притча такая?
Григорий Иванович тряхнул бородкой, поддел ее тыльной стороной левой ладони:
- Какова власть, такова и мазь.
И было это уже в первой половине тридцатых годов, то есть позже коллективизации и раскулачивания, через которые маслобойщик прошел невредимо, если не считать, конечно, расставания с мельницей, которую отобрали у хозяина, но которая после, этого все равно не произвела ни одного стакана постного масла, а постепенно ветшала, разрушалась и наконец исчезла с лица земли.
Версия, будто за Григорием Ивановичем пришли неожиданно и ни на одну минуту не позволили остаться с Пелагеей Николаевной с глазу на глаз, так что он не успел шепнуть ей, где зарыты на дворе золотые кружочки, эта версия неверна. Уже настолько все было покорно и безразлично к этому времени, что арестовывающим и не надо было ехать на Брод, достаточно было прислать повестку: явиться туда-то и туда-то. И человек шел сам, добровольно, хотя и знал, что обратно не вернется. Так что было время у Григория Ивановича сообщить Пелагее Николаевне тайну клада. А если он не сообщил, значит, боялся, что старуху запугают и она выдаст, или в глубине души надеялся, что отпустят его в конце концов.
В то время шла усиленная преступная охота за золотыми кружочками по российским деревням. У кого два, у кого пять, все равно крохоборческое государство не могло примириться с тем, что кружочки эти не у него в руках. По всем рязанским, орловским, тамбовским, владимирским и вообще по всем деревням арестовывали людей и пугали и мучили их до тех пор, пока они не признавались, где спрятано золотишко. Признавшихся иногда отпускали. Но Григорий Иванович, конечно, не признался, не тот был мужик.
Пелагея Николаевна жила еще несколько лет после того, как ушел по повестке и не вернулся Григорий Иванович, и жила она уже в одиночестве. Единственый наследник Михаил Григорьевич уехал и жил где-то в шахтерском поселке. Его можно понять: легко ли глядеть на постепенное оскудение и разорение родного дома, хозяйства и вообще родных мест. Осиротевший дом продавался, перепродавался, и в конце концов поселился в нем местный дурачок Вася-святой, личность никчемная. Бывало, Григорий Иванович и к крыльцу не подпустил бы Васю-святого. Я думаю, что если бы воскрес Григорий Иванович и узнал бы, что в его доме живет теперь Вася-святой, то тотчас же и умер бы второй раз.
Сейчас на месте крепкого крестьянского гнезда - гнилушки, кое-как сохраняющие внешнее обличие дома, да еще крапива вокруг. О саде с пасекой говорить не приходится. Но так как расточается постепенно и вся остальная деревня Брод, то гнилушки и крапива не производят особенного удручающего впечатления. По всему Броду теперь крапива с гнилушками. Напротив, резал бы глаз, выделялся бы теперь крепкий и красивый крестьянский дом. Он не вписывался бы в крапиву и в ямы на месте бывших домов. Теперь же - полная гармония и единство тона: крапива, ямы на месте домов, заброшенные, дичающие сады. Скоро заровняют и запашут самое место, где стояла деревня Брод, как запахивают теперь сотни и тысячи таких вот маленьких деревенек. Потомок, глядя на ровное поле, и знать не будет, что здесь когда-то кипела жизнь, пелись песни, гулялись праздники, красовались наличники, орали петухи, цвели яблони и вишни,