времена и всего происходившего с Иисусом Христом у меня не было. Не только сомнений, но и тени сомнения.
Из внешней обрядовости, к которой приучила меня Степанида Ивановна, на первое место надобно поставить разные посты и говенья. Одно дело - не есть скоромного. Не так уж трудно это было в то время, если перед Рождественским, скажем, постом, отец нарочно ездил во Владимир (Голубчик, запряженный в розвальни) и, возвратившись, доставал из-под клевера мороженых огромнейших (или такими казались?) судаков, крупную вяленую тарань, консервные банки (осетрина в томате, и кажется, не могло быть ничего в мире вкуснее этих консервов, вероятно, из-за городского их, а не деревенского, не домашнего происхождения), селедку (залом), сухие компоты. Кое-какие сушеные яблочишки могли быть свои, но чернослив, изюм и урюк, а также сушеные груши, из которых получался вкуснейший грушевый квас, отец привозил из Владимира вместе с мороженой рыбой. Льняное (постное, значит) масло, как помним, было фактически свое ('Леня, погляди в окно, крутится ли мельница у Григория Ивановича'), равно как разнообразные грибные припасы. Свой же был (как помним) и мед. Пареная капуста, гороховый кисель, пироги с морковью, репой и картошкой, грибная лапша, мороженые яблоки (оттаивая, становятся темно- коричневыми из восковых, мягкими, сочными, со сдирающейся кожицей), квашеная капуста, соленые огурцы (с картошкой), красная свекла... Все это (прибавить мороженых судаков и прочее) делало Рождественский пост практически незаметным. Ну, соскучишься по горячей лепешке с молоком, по яичку всмятку, это все пустяки. Великопостных страданий и томлений, по правде сказать, тоже не помню. Зато хорошо помню сочельники, когда целый день совсем ничего нельзя было есть до первой звезды.
Как ни короток зимний день, но если даже и не позавтракал, то набегаешься, начиная с ранних сумерек, на улицу, взглядывая на небо: не загорелась ли там первая, хотя бы и слабенькая звездочка, да еще хорошо, если ясно небо кончающегося солнечного морозного зимнего дня, когда вот-вот и не одна слабенькая звездочка, а целые пригоршни, целые россыпи звезд алмазно украсят небесный свод. Если же пасмурно и метель, если пасмурно и мягкий медленный снегопад, если просто пасмурно без метели и снегопада, то все отдается на усмотрение матери, она должна решить - зажглась ли в облачной мгле, вернее за облачной мглой, первая звезда и можно ли уже разговляться. Не думаю, чтобы Степанида Ивановна искусственно затягивала мое говенье, всего скорее -. наоборот.
Что же следовало за тем моментом, когда звезда все-таки загоралась? О! Этого нельзя передать никакими словами. Уже заранее напечены сочни (что-то среднее между блином и лепешкой, потоньше лепешки, но величиной с хороший блин, то есть во всю тарелку), уже заранее сварен горох (не суп, не размазня, не гороховая жижа, а крутой гopox), который кладется на сочень, сворачиваемый потом в трубку, и вот этот свернутый сочень с крутым горохом внутри нужно есть, запивая его непременно квасом. О, о и о!
Во дни говений не требовалось прислушиваться к шепоту Лукавого, беса, который из-за левого моего плеча соблазнял бы меня нарушить говенье и тайком слизнуть чего-нибудь скоромненького, запретного. Искуситель сидел тут же передо мной в образе моего старшего брата Николая (если мне, скажем, пять лет, то ему уж - шестнадцать). Он, значит, ходил уже в школу, в советскую школу, сначала в нашу сельскую, начальную, по четвертый класс, а потом в Черкутино в ШKM (школа крестьянской молодежи, и почему-то я вздрагиваю при сочетании этих букв, как если бы ненароком дотронулся до крысы), и мог уж окончить ее (или вот-вот оканчивал), и, значит, мозги его были уже частью заморожены, анестезированы, стерилизованы, а частью забиты грубой, дешевой, но, увы, действенной и повсеместной тогда пропагандой. Там, в школе, записался он в кружок воинствующих безбожников. Ну, особенно развоеваться в нашем доме ему не удавалось. Был еще жив дед Алексей Дмитриевич, был еще не напуган предстоящими преобразованиями (как это случится через два года) отец Алексей Алексеевич, а у них не очень-то повоюешь. Однако попытки иконоборчества со стороны Николая, кажется, были, едва ли не пытался он однажды вынести все иконы на чердак, но, повторяю, попытки эти были безуспешными, если не плачевными. Впрочем, как я теперь понимаю, был тут установившийся 'статус-кво'. Родители ничего не позволили бы совершить Николаю в доме, но они не только не препятствовали школьному воспитанию молодого безбожника, но и ни малейшим образом духовно, воспитательно, назидательно не противостояли ему. (То же самое произойдет со мной через 2 - 3 года, когда и я пойду в школу.)
И вот четырех- пятилетний, я, приучаемый матерью к молитве и говенью, стал главным объектом и полем деятельности воинствующего безбожника Николая.
Во-первых, он сам на глазах у меня, демонстративно смакуя и чавкая, ел то, чего не мог есть я. Во-вторых, видя, что есть мне очень хочется, говорил:
- Эх, Вовка! Хорошо бы сейчас горячую пекушку с молоком... А то еще масляный блин. А то еще, если палец запустить в горшок со сметаной. Давай, а? Я знаю, где горшок со сметаной стоит, давай!..
Но надо сказать, что я тогда ни разу не поддался соблазну, и за левым плечом у меня в те времена, по крайней мере по этому поводу, ни единого раза не хихикнули.
Конечно, брали меня и в церковь. Сам по себе переход из деревенского, так сказать, антуража, где избы, хлевы,тропинки, лужайки, русские печки, низкие потолки, лавки, заставленные кухонной утварью, хомуты да тулупы, семилинейные керосиновые лампы, - переход от всего этого в каменный храм с каменным, орнаментом изукрашенным полом, с паникадилом, пылающим десятками свечей, со сверкающими подсвечниками, с резным, позолоченным иконостасом, с куполом, как бы заменяющим само небо, с яркой росписью по стенам, был переходом в другой мир, в другое, как теперь сказали бы, измерение. Но если говорить о памяти, о реальной памяти, а не дорисовывать своих впечатлений на основании более позднего опыта, то от самых младенческих лет осталось лишь ощущение крестика теплым маслом на лбу (во время елеепомазания, значит) да тепленький, сладенький винный вкус причастия из маленькой серебряной ложечки.
Но вот я должен теперь написать о том, о чем должен, но о чем практически невозможно написать. Это было, должно быть, несколькими годами позже описываемого раннемладенческого возраста моего. Наверняка я уже ходил в школу (и, следовательно, не ходил больше с матерью в церковь), наверняка мне было уже семь-восемь лет. Мы, алепинские мальчишки, любили играть в разные игры в ограде, около церкви, даже и на церковных папертях. Причем собирались тут и старшие мальчишки, чуть ли не парни, и подростки, и малыши. Может быть, и не всегда обязательно играли, а, собравшись, сидели на папертях, разговаривали.
Мальчишки постарше разговаривают между собой, или мастерят самоделки (стрелять толчеными спичечными головками вместо пороха), или обсуждают набег на чей-нибудь сад, или уговариваются завтра идти в лес печь картошку в углях костра, а мы, совсем маленькие мальчишки, присутствуем тут, слушаем, не вмешиваясь в разговор, тем более в дела более старших. Могли тут более старшие для своей забавы стравить нас, малышей, на 'любака', то есть заставить драться между собой, могли сидеть на папертях и вырезать свистки из только что 'отсочавших' весенних ветвей ветлы или черемухи, мало ли...
И вот помню период (и - подчеркиваю - не один вечер), когда сидели так вот, на церковных папертях, и уже темнело, уже сумерки превращались в теплый вечер, как вдруг меня начинало неудержимо тянуть войти в церковь и остаться там на всю ночь. Церковь- то, конечно, на тяжелом замке, и в нее никак не возможно было бы войти, да ведь и страшно должно было быть мальчонке ночью в церкви, а меня - неудержимо тянуло. Мне казалось, что там, внутри ночной церкви, меня кто-то очень любит и очень ждет. Мне казалось, что если бы я остался в церкви на ночь, мне было бы сладостно и хорошо, так хорошо, как не может быть здесь, снаружи. Да, меня там очень любят и очень ждут, а я не могу туда войти, а я здесь с мальчишками.
Представьте себе, читатель, эту ватагу деревенских мальчишек, сидящих в темноте на церковных папертях. Это представить себе не трудно. Но представьте себе теперь, что одного из них тянет войти в ночную церковь и остаться там на всю ночь, потому что там его якобы очень любят и очень ждут...
Материализовалось ли это безликое 'любят и ждут' в образ Божьей Матери? Или в образ Иисуса Христа? Я не помню теперь, не знаю. Я помню теперь только ощущение, что меня там очень любили и очень ждали.
11
Очень часто у матери срывалась с уст фраза: 'Ну вот, а ты говоришь - Бога нет!' Тут не важно, что я никогда не убеждал ее в отсутствии Бога. По-видимому, она предполагала, что все вокруг так думают, а скорее всего, видя в действительности результаты своих молитв или промысла Божия, проявившегося даже сверх ее ожиданий, она невольно прибегала к этой излюбленной формуле: 'Ну вот, а ты говоришь - Бога нет!'
Ну, положим, рассказал я ей про эпизод, происшедший с нашим взводом. Мы стояли тогда в летнем лагере в селе Новая Купавна, что вытянулось по обеим сторонам шоссе Москва - Горький, на тридцать третьем километре от Москвы. После часа отдыха (послеобеденный сон) наш взвод пошел на занятия по рукопашному бою. Вел взвод старшина Карасенко, украинец, с прекрасным и звонким голосом. Шли по обочине горьковского шоссе, несли фашины (колоть), болванки винтовок со штыками (чтобы не портить настоящие штыки и винтовки), шли в колонну по четыре, так что каждое отделение составляло свою колонну. Наше четвертое отделение шло слева, ближе других к асфальту, можно сказать, по кромке обочины и асфальта. Наше отделение (ротные минометчики) было на несколько человек больше других.