скот, ставшие мельниками, сначала ограбили кого-нибудь на большой дороге или нашли клад. Но не все же! Не проще ли предположить, что где-то когда-то каким-то образом ими было затрачено большее количество труда, которое превратилось в большее количество денег [Это не надо смешивать, разумеется, с деятельностью ростовщической, банкирской, паразитической, в которой невозможно же заподозрить десятки миллионов крепких, благополучных русских крестьянских хозяйств].
Пытался ли кто-нибудь проследить, в силу каких дополнительных обстоятельств одно хозяйство начинало крепнуть и расцветать, а другое по-прежнему прозябало?
И не вступим ли мы, если будем говорить, что чем беднее, тем лучше и чище, в очевидное противоречие со здравым смыслом?
Безлошадники не могли бы вывести чистокровного орловского рысака, которым мы и теперь продолжаем гордиться и за которого и теперь получаем за границей чистое золото. Или владимирских битюгов. Безовечники не могли бы создать чистую породу романовской овцы. Бескоровники не могли бы создать сорта русского масла и вологодского масла, которыми бесконкурентно был завален мировой рынок. Горемыки и бедняки, безземельники и малоземельники не вывели бы такие чиста русские сорта яблок, как антоновка или грушовка московская, украинская симиренко или алмаатинский апорт, а также владимирскую вишню, климовский огурец, ростовский лук, нежинские огурчики, рязанскую капусту, кубанскую пшеницу, да мало ли...
Одни безлошадники и безземельники, горемыки и бедняки не смогли бы завалить мировой рынок русским овсом, русскими овчинами, русским воском, русским льном, русской икрой, русскими раками, русским фарфором и хрусталем, русским жемчугом ('бурмицкое зерно'), русской эмалью, русским серебром, изделия из которого ценятся почему-то и по сей день в десятки раз дороже другого иностранного серебра. Знаменитая восемьдесят четвертая проба.
Одни безлошадники и бескоровники не могли бы, конечно, ни выигрывать войны, ни расширять пределы государства (пресловутая шестая часть земли), ни снаряжать кругосветные экспедиции. Они не могли бы обеспечить ни расцвета искусства, ни расцвета науки, ни сосредоточения в стране огромных материальных и духовных ценностей.
Может быть, чище и благороднее покупать яйца в Польше, кур во Франции, баранину в Aргентине, а пшеницу в Австралии, Канаде и США; может быть, лучше продавать Рафаэлей, Рембрандтов и Тицианов, нежели собирать их, ломать драгоценные архитектурные сооружения в виде старинных храмов, нежели возводить; может быть, все это чище и лучше, но все-таки нужно признаться, что с одними безлошадниками и бескоровниками не было бы у России ни воинской славы, ни широких пределов, ни Менделеева, ни Павлова, ни Толстого, ни Гоголя, ни Пушкина, ни Чайковского, ни Третьяковской галереи, ни Эрмитажа, ни Петербурга и ни Москвы, ни всего того, что Россия сумела накопить и создать и остатки чего мы вот уже более чем полвека распыляем и все еще не можем до конца распылить.
Что касается денег как таковых, то все равно и теперь у одних их больше, а у других меньше. Недавно в Переделкине один писатель построил на своем дачном участке пинг-понговую, которая обошлась, говорят, в двадцать тысяч. Приблизительно тридцатилетняя прежняя зарплата колхозника в нашей стране. Я думаю, что оба дедушкиных предприятия, которыми я так напугал было аудиторию, не стоили этой пинг-понговой, при том, что, в отличие от нее, производили благородную и полезную продукцию.
Итак, у дедушки было два завода. Но немного успокою, успокою ошарашенных и ахнувших: пусть им не мерещится ни фабричных труб, ни задымленных цехов, ни гремящих станков, ни трансмиссий (на техническом уровне того времени), ни бухающих молотов, ни этого, как его... молоха. Один дедушкин завод представлял внешним видом и габаритами обыкновенную деревенскую баню, стоящую в огороде среди крапивы и лопухов, и только тропинка отделяла это строение от кустов смородины и малинника, от грядок с пупырчатыми огурцами и стеблистым крупносеменным укропом.
В медный котел, вмазанный в печку, наливали воды и высыпали из мешка в эту воду черную, легковесную по сравнению с водой труху старых пчелиных сотов. Не то чтобы вовсе труха и крошка, но. все-таки все соты переломаны, перекрошены, невесомы и плавают.
Могу ошибиться, но чудится, как по мере нагревания котла поверхность легкого и плавающего крошева спекалась и сплавлялась, образуя темно-коричневую гористую корку с ярко-желтыми долинами или, если хотите, озерками.
Дрова все подкладывались и подкладывались в печь, поверхность содержимого в котле начинала еще больше бугриться, вспучиваться и наконец лопалась в каком-нибудь наиболее слабом месте, и кипящая вода вырывалась наверх, заливая бурлящей волной весь котел.
- Революция, революция! - кричал в это время мой старший брат Николай и тотчас получал от деда крепкий подзатыльник.
Долго ли, коротко ли кипело все это в котле и какой была вся технология не знаю. Теперь можно было бы где-нибудь вычитать или найти похожее производство и посмотреть, но надо ведь искать и искать. Избирательная память услужливо подсовывает мне черпак, старое ведро, насаженное на длинный черенок. Этот черпак погружается в котел, а затем, окутанный белым паром, плывет по дуге. Тут я отскакивал подальше, потому что могло плеснуться. В четком фокусе вижу, как содержимое черпака - жидкая черная кашица - льется в деревянную колоду, вернее, в прямоугольное углубление, вырубленное в толстом бревне и выложенное внутри слоем чистой, длинной соломы. Солому заворачивали, как бы пеленали в нее налитое, и прижимали все это сверху плоской, тяжелой плахой. На плаху начинали давить. Не руками, не ногами, конечно, но при помощи механизма, пресса. Выл винт гораздо толще оглобли, установленный вертикально над колодой, и была похожая на бочонок гайка, которая, если ее вращать, могла двигаться по винту вверх и вниз. В гайке-бочонке - гнезда, в них вставлялись два кола - уже форменные оглобли. Два человека (дедушка и отец, отец и мой брат) ходили по кругу, двигая колья и тем самым поворачивая гайку. Она опускалась, давила на плаху, плаха давила на солому и на кашу, завернутую в нее, в нужное отверстие вытекала от давления профильтрованная соломой горячая черная струя.
Я в это время тоже бегал по кругу, держась за кол и как бы помогая, но чтобы достать до кола, ручонки приходилось поднимать кверху. И было там три-четыре холостых безнатужных витка, пока пресс еще не начал давить, не прикоснулся к плахе, тогда эти колья на легком холостом ходу вертелись быстро как карусель, из-за которой я, может быть, и помню те дубовые колья явственно, со всеми изгибами, гладкими шишками и недоочищенной корой в двух местах, тоже засаленной и отполированной.
Отжатая прессом солома, когда ее вываливали из колоды и отбрасывали в сторону, исходила горячим паром. Она была после пресса похожа на маленький детский матрасик.
Струйка из-под пресса стекала в другой медный котел, налитый на треть холодной чистой водой. Жидкость текла черная, по-своему тоже чистая. Точно так же, как раньше, в начале процесса, плавало в печном котле легкое сухое крошево, но теперь здесь всплывало на поверхность воды и накапливалось то, ради чего и содержался 'завод'. Наравне с волшебством было окунуть в горячую, но, значит, уже терпимую для кожи черноту палец и скорее вытащить его, мгновенно одетый в ярко-светло-желтый наперсток. Превращение черноты в желтизну, ощущения самого пальца, вдруг крепко обжатого горячим веществом, были необыкновенны среди других земных впечатлений. А брат Виктор, постарше, да и поозорнее, побойчее меня, однажды на моих глазах окунул всю кисть руки по запястье, и получилась желтая восковая перчатка. Ну, правда, снять ее с руки было нельзя, только что облупить. Да, вот еще вспоминаю: чтобы наперсток снимался с пальца, надо было окунуть его сначала в холодную воду, а потом уж в горячий воск.
Черная жидкость в котле остывала и тоже желтела постепенно, превращаясь в каравай чистого воска. Благодаря воде каравай легко вынимался из котла, с его верхней стороны острым скребком соскабливался тонкий слой коричневатой пузырчатой накипи, и тогда каравай клали на весы.
Следя за скребком, можно было видеть длинную завивающуюся стружку, ломающуюся время от времени, а также глянцевитую восковую поверхность со следами скребка. Чем плотнее эта поверхность, чем меньше в ней зеленоватых воздушных пузырьков, тем лучше воск, тем удачнее, значит, плавка.
Большой гнутый гвоздь в руках отца чертил на каравае цифры и буквы, скажем, 2 пуд. 4 фун. Да, два пуда четыре фунта готовой продукции.
Когда накапливалось несколько караваев, отец укладывал их на телегу, прикрывал сверху сеном, клевером или свежей травой и увозил во Владимир.
Когда он возвращался, телега была нагружена большими рогожными кулями с 'сырьем', с вощиной, с пустыми пчелиными сотами, освобожденными от меда путем центробежной выкачки или вытопки в печах, а теперь переломанными, искрошившимися. Вощину высыпали в угол сарая, примыкавшего к воскобойне, и она лежала там бурым ворохом, источая несильный, но явственный аромат. Когда ворох кончался, под ним на полу сарая, оказывалось множество разных мелких предметов. Каждая партия вощины сулила новые находки, а как они попадали туда, неизвестно. Стеклянная пробка и медная дверная ручка, гвозди и пуговицы, бляхи от сбруи и бубенцы, а однажды попался даже настоящий револьвер с барабаном и с патронами в нем, но не наган, как я теперь понимаю, а какая-то допотопная модель. Больше всего (и в конце концов это было интереснее всего) мы находили мелочи, серебряных и медных монеток. К тому же надо иметь в виду, что двугривенный тогда был еще двугривенным