внимание устремлено от окружности в центр, на освещенную (словом) цирковую арену прошлого.

Я не против литературного цирка; все жанры нам потребны, все здания должны стоять в нашем городе из слов. Важно еще, чтобы мы умели взглянуть окрест этого города — взглядом не сужающимся, но расширяющимся.

Я все о своем, большем языке, о тексте-путешествии, к которому у нас нет ни привычки, ни исторической, ни грамматической (тем более «оптической») склонности.

* * *

Разбор Шишкова и его цареградской «стереометрии» показывает, как адмирал оказался вне времени и вне языка, а стало быть, и вне нашей памяти, — как он заплыл в иное, невидимое нам море. Уточним: он оказался вне карамзинско-пушкинско-толстовского «помещения времени», которое одно мы различаем, оглядываясь на ту эпоху [23].

Одновременно этот разбор показывает, насколько невосприимчиво наше традиционное литературное сознание к идее регулярного пространства, к счету твердых расстояний по осям (сторонам) света. Наше сознание, наученное «фокусником» Толстым различать в помещении той эпохи прежде всего центр, московское событие 1812 года, без особой охоты смотрит от Москвы вовне. Ему неинтересен адмирал Шишков, неинтересно, почему он адмирал (звание, кстати довольно поместительное, намекающее на внешний мир), интересны только насмешки над адмиралом.

* * *

Еще раз: адмирал Шишков потерпел поражение не оттого, что писал хуже, чем Николай Карамзин; не в этом было дело, да и соревнования такого никто не устраивал. Он проиграл оттого, что потерял из виду Москву как фокус духовного зрения. Он был занят ненужным согласованием времен (Рима и Рима), считал версты между Петербургом и Царьградом, имел в голове черченые меридианы и широты, верил в «Морскую тактику» как возможность меры моря. Это знание оказалось излишне в той бумажной стране, новой Московии, которая постепенно начала оформлять себя с переменою веков с XVIII на XIX.

Да, пожалуй, эта хронология будет верной: начало правления Александра I, как бы ни выглядело оно на поверхности европейским и петербургским, на деле скрыто содержало новую московскую начинку (в 1812 году с огнем пожара она вышла на поверхность). На это в первую очередь указывает Карамзин, самый европейский из всех наших писателей: он дает старт «московскому языку», который ко времени Толстого некоторым образом отворачивается от Европы, отворачивается от пространства — в книгу. В этом новом языке расстояния несущественны, и если ему интересно море, то это прежде всего море времени.

Нашему сознанию не нужен географ, «геометр», адмирал Шишков — в реальной, внелитературной истории мы вовсе его не различаем. Мы видим — с уничижительном искажением в литературном «зеркале» — только Шишкова-архаика, пишущего, как в «старину», с нелепым церковно-славянским акцентом.

В известной мере это заслуженный итог: Шишков проигрывает сейчас. С его архаическим, цареградским «тогда» он удаляется из времени литературного «сейчас». Карикатуры и шипения составляют этому уходу только шумовое сопровождение. Это шум и пестрые картинки: суть удаления «оптическая». Адмирал не виден, он отсутствует в нашей памяти, потому что наша память внепространственна, она заговорена (новым «московским») словом.

Мы помним Шишкова от противного, — от Карамзина. Не «перпендикулярно», не под углом к Карамзину, что, несомненно, добавило бы литературной карте новое измерение. К «широтной» (карамзинской) оси «икс» — меридиан «игрек». Нет, такого раздвижения нашей памяти не наблюдается. Она помещает адмирала строго против Карамзина, чем, по сути, уничтожает его (литературную) фигуру. А вместе с ней и потенциальное пространство истории рубежа XVIII и XIX веков, остающееся от нас по сегодняшний день большей частью скрыто.

СЛУЧАЙ В ОКЕАНЕ

Два случая. Но они сходятся в один, в одну малую точку; речь и пойдет о точке, или, так будет точнее (что может быть точнее точки?), — о фокусировке литературного образа.

И герой тут один; тем легче будет разобраться с этой малой точкой.

Известный всему свету, то есть Петербургу и Москве, в самом деле, знаменитый господин Федор Толстой по прозвищу «Американец» во время кругосветного плавания на шлюпе «Надежда» под командованием Крузенштерна [24] совершил два нелепых, диких поступка, которые вместе составили анекдот, двести лет повторяемый.

Сначала он напоил судового священника и, когда тот, мертвецки пьяный, лежал на палубе, припечатал его бороду сургучом и корабельной печатью. Когда поп очнулся, Толстой напугал его до полусмерти, сказавши, что казенную печать ломать нельзя, и несчастному пришлось отрезать себе бороду; то есть — совершить грех, отказаться от священства.

О втором случае, с обезьяной орангутангом, чуть ниже.

Очень важно, что дело происходит в море; оно одним своим масштабом составляет контрапункт тому мелкому безобразию, что совершилось на палубе корабля.

* * *

Колоритная история с попом и печатью. В ней сразу узнается наш веселый соотечественник, характерный тип, не оглядывающийся ни вправо, ни влево, ни во вчерашний день, ни в завтрашний, но живущий сею секундой, сейчас, тем интересом, который его в настоящий момент обуял. Он и сейчас жив, этот русский тип, может, только со времен Федора Толстого несколько помельчал породой, остригся наголо и не различает языков, но за границу ездит, ходит по морям и веселит себя соответственно.

Сразу вспоминаются картины недавней катастрофы в Индийском океане, когда волны цунами по его восточному побережью и островам унесли несколько сотен тысяч жизней. Пляжи в один день сделались кладбищами, все туристы, что спаслись, разумеется, разъехались по домам — все, кроме наших. Понятно, что нас не испугать цунами, но дело-то не в страхе, а в том, что праздновать и веселиться, заказывать по тайским ресторанам «Мурку», когда вокруг хоронят тысячи людей и ищут еще несчетные пропавшие тысячи — грех.

Это и узнается, это и есть приклеивание священника за бороду к палубе.

Нечувствие чужой беды, существование без оглядки на то, что справа и слева, вчера или завтра, но только на то, что весело и «сейчас» — знакомая картина.

Это грех в известном смысле «грамматический»; прием, отвергающий все времена, кроме настоящего, все падежи, кроме (в единственном числе) именительного. Тут виден соблазн фокуса, сосредоточения на одном себе.

Все это можно записать в проделки языка, роковые спазмы сознания, работающего вне пространства и вне ответственности, в коконе своего «Я — сейчас».

Отсюда является этот характерный (литературный и не только) русский тип. Федор Толстой был если не первым, то самым ярким, «точечным» его проявлением — в ту эпоху, которую мы полагаем за время революционного оформления современного русского языка и сознания.

В ту эпоху, напомним, когда это сознание переводило-принимало на русский — в русский язык другое «сейчас», Христово.

Не случайно в истории на палубе присутствует священник. Два «Я — сейчас», полярные, тогда сошлись. Столкнулись, взаимно друг друга отрицая. То и другое было результатом процесса самосознания русского человека. Он примерял на себя понятие «Я»; выходило то так, то эдак, то впору, то наизнанку.

Федор Толстой «Американец» в тот момент оделся наизнанку: его «Я» написалось со знаком минус. Вот вышел тип! увы, успешный. Этот Толстой поставил минус-точку в начале русской литературы, подал пример и именно в таком — «минус Я» — смысле вошел в книги, притом книги классические [25].

Тут важно еще и то, что сам шутник был сочинителем: в его проделке со священником виден композиционный талант; этот фокус подан по-своему изящно, оттого и превратился в анекдот. Все было продумано заранее. Современники свидетельствуют: Федор Толстой был мастер на такие штуки.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату