готово поселиться темное мгновение
Показательным образом Сретение «подложено» Масленицей, праздником, сюжет которого есть конфликтное соревнование зимы и весны.
Очередной синхронный с календарем жест (календарь есть уже шкала, на которой можно проверять состояния души, замыслы и первые воплощения): на Сретение Пушкин затевает рискованную дерзость с Шенье. Мало этого — уравнивая времена, садясь на одни весы с царем, замышляя самозванство, он провоцирует столкновение времен, Заветов — бунт, раздвоение времени на Годунова и Отрепьева, на «зиму» царя Александра и весну «царя» Пушкина.
Легко достроить сцену диалога времен в келье у Пимена, «темперировать» ее по календарю. Если Пимен — январский, то Отрепьев — сретенский, февральский персонаж. Пимен недвижен, Самозванец делает первый шаг.
На шкале календаря их разговор обретает новые смыслы.
Пушкин понимает или ощущает, что подходит «сретенский» момент передачи русской эстафеты, когда один царь «убывает», а другой — невидимый — растет. В этом положении выступить самозванцем есть великий (по меньшей мере сочинительский) соблазн.
Тема соблазна сама по себе остра. Пимен (невольно) соблазняет Отрепьева. Тогда выходит, согласно списку прототипов, что Карамзин соблазняет Пушкина.
Разве не так? Он увлекает его в историю; он рассказывает Пушкину о переменах на русском троне, об убывании и возрастании царей. Это прямо отражается в тексте пушкинской драмы: Пимен сообщает Отрепьеву сведения, согласно которым Годунов «убывает» и которые в итоге толкают Григория на дерзость самозванства.
Карамзин толкает Пушкина на самозванство. Тут есть о чем задуматься. В контексте перемен в русском языке так оно и есть: Карамзин (невольно) соблазняет Пушкина царством слова. Сам оставаясь в Моисеевой позиции, «архитектором» события, он открывает Пушкину возможность первому перейти Иордан, воцариться в земле обетованной — и погибнуть, пожертвовать собой за эту царскую участь.
Карамзин не идет на это, он отстраняется в исторические наблюдения, остается вне события.
Пушкин прямо в него вовлекается. Он наследует Карамзину, по крайней мере претендует на его наследие. Но Пушкин принимает не эстафету историка (много позже он будет к этому склоняться, исследуя Петра и Пугачева), но опасное право на «царское» сочинение собственной истории. Вот главное для Пушкина наследие Карамзина: слово, фокусирующее историю в нашей памяти, оформляющее ее заново.
То же в драме: Пимен говорит Отрепьеву —
Тут много сходства, и сходства неслучайного. Оба они, Пушкин и Отрепьев, злоупотребляют наследием учителей в своих претензиях на московское царство. Пушкин в этой общей мизансцене равен Отрепьеву, он выдает в своем герое многое из собственных замыслов.
Он понимает, что его претензии на историческое сочинение, на наследие Карамзина незаконны; тем более преступны его замыслы против царя Александра. Этот грех Пушкин сознает изначально — тем легче ему представить себя в роли самозванца: преступника, цареубийцы, ниспровергателя трона. В январе 1825 года Пушкин еще европейский революционер. Его упражнение с «Шенье» показывает это вполне определенно.
Все же совесть не дает покоя Александру — не в отношении царя, того в котел, того вари! — в отношении Карамзина. Он готовится злоупотребить его подарком: перетолковать историю заново, да еще с преступными намерениями. И Пушкин — показательная деталь — в одной из первых редакций выводит третьего участника, злого инока Леонида: будто бы этот инок, а вовсе не старец Пимен (не Карамзин) подталкивает Отрепьева (Пушкина) к преступлению. Так снимается с учителя ответственность за дерзость ученика.
Но немного спустя Александр возвращается к исходной мизансцене: удаляет «лишнего» Леонида, и остаются двое — Пимен (Карамзин) и Отрепьев (Пушкин).
Это справедливо: Карамзин «виновен»: Пушкин пользуется тем его словесным изобретением, которое производит вместо истории миф. Пушкин получает у Карамзина инструмент против истории: литературное «пространствообразующее» московское слово. Это слово претендует на то, чтобы творить историю задним числом — заново
Вооруженный им Отрепьев делается сильнее царя Бориса; также и Александр Пушкин, вооруженный словом, который ему сообщил Карамзин, делается сильнее Александра Романова.
От слов отшельника, от одного разговора о несчастном младенце Борис слабеет, кренится и падает с московского трона. Он мертв, а слово живо.
Однако и о сочинителе тут сказано тяжкое слово.
Отступление о несчастном младенце: можно ли, сознавая условность этих расшифровок, предположить, кто в современной Пушкину ситуации этот невинно убиенный Димитрий?
Здесь появляется опасность схемы: непременно всех персонажей драмы (которой толком еще и нет) нужно расписать по современным поэту прототипам.
Можно вообразить, что под младенцем, что погиб на его веку, Пушкин подразумевает все свое поколение, в свое время поверившее царю Александру. Александровские юноши были царем обмануты, и теперь на глазах поэта погибали, тонули в пустоте послевоенного безвременья. Все они были «зарезанные» (обманутые властью) царевичи Димитрии.
Пушкин в принципе был заряжен идеей мести старшим, перечеркнувшим ему и его ровесникам настоящую жизнь, отменившим свободу, сославшим его в псковские нети. Много мести в «Годунове»; в частности, это месть сыновей отцам. Так он озвучивал конфликт поколений: сыновья против отцов, против поколения Екатерины. У них есть новое оружие: новое, «живое» слово; отцы, поверженные в войне слов, забываются, уходят в
Но ответ на вопрос о прототипе Димитрия может быть более конкретен. Намек самозванца на невинно убиенного, который одним словом сводит Годунова в могилу, в переложении на пушкинское время может означать намек Александру I на убийство отца, императора Павла. Этим словом можно свести в могилу царя Александра.
Когда-то Пушкин позволил себе такой намек — и за это отправился в ссылку. Его полет на юг по русской вертикали, с разбора которого началось это исследование, случился как раз после такого намека
Теперь, в Михайловском, Пушкин ведет себя осторожнее. Намеки на цареубийство он упаковывает в историю. Он не говорит Александру слово «Павел» — у него Отрепьев говорит Годунову слово «Димитрий». И одно это слово перевешивает Годунова со всей тяжестью его власти.