прилагательных и наречиях, — и Джаспер Гвин вынужден был признаться самому себе, что, бросив писать книги, он породил пустоту, которую мог заполнить, лишь устраивая взамен несовершенные, временные литургии: составляя фразы в уме или шнуруя ботинки с медлительностью идиота. Он потратил годы, чтобы понять, насколько невозможным сделалось для него ремесло писателя, а теперь должен был убедиться, что без этого ремесла совсем не легко жить дальше. Так он понял наконец, что оказался в положении, известном многим человеческим особям, но от этого не менее плачевном: то единственное, что заставляет их чувствовать себя живыми, медленно, но неизбежно убивает их. Родителей — дети, артистов — успех, слишком высокие горы — скалолазов. Писание книг — Джаспера Гвина.
Поняв это, он почувствовал себя потерянным и беззащитным, как только дети, умные дети, могут чувствовать себя. К собственному изумлению, он испытал неодолимый порыв, для него весьма необычный, что-то вроде настоятельной потребности с кем-то об этом поговорить. Он призадумался, но на ум пришла только пожилая дама в непромокаемой косынке, та, из амбулатории. Он отдавал себе отчет, что гораздо естественнее было бы поговорить об этом с Томом, и даже показалось на какой-то миг, что у него так или иначе получится попросить помощи у одной из женщин, которые любили его: они наверняка были бы счастливы выслушать. Но если начистоту, единственным человеком, с которым он в самом деле хотел бы поговорить, была пожилая дама из амбулатории, с зонтиком и в непромокаемой косынке. Она непременно поймет. Кончилось тем, что Джаспер Гвин напросился на другие анализы — это было нетрудно, учитывая симптомы, — и раз за разом приходил в тот самый коридор, где встретил ее тогда.
Три дня он сдавал анализы и за те часы, какие провел перед дверью амбулатории, ожидая ее, продумал досконально, как объяснить ей происходящее, и хотя дама все не приходила, ему удалось поговорить с ней так, будто бы она была рядом, и выслушать ее ответы. Проделывая это, он гораздо лучше понял, что именно его гложет, и в какой-то момент явственно вообразил себе, как пожилая дама выуживает из сумки книжечку, старую записную книжку, к которой прилипли крошки, возможно от печенья, листает ее в поисках фразы, которую записала, а когда находит, подносит страничку к глазам, очень близко, и читает вслух:
—
— Кто это сказал?
— Марсель Пруст. Этот никогда не ошибается.
И она закрыла книжку.
Джаспер Гвин терпеть не мог Пруста, по причинам, в которые не хотел углубляться, но эту фразу отметил несколько лет назад, в уверенности, что рано или поздно она пригодится. В устах пожилой дамы она прозвучала безукоризненно.
— Что же я должен делать? — спросил он.
— Переписывать, черт побери! — ответила дама в непромокаемой косынке.
— Я не уверен, что понимаю, в чем тут смысл.
— Поймете. Время придет, и поймете.
— Честное слово?
— Честное слово.
В последний день, сделав электрокардиограмму с нагрузкой, Джаспер Гвин подошел к регистратуре и спросил, не видел ли кто-нибудь довольно пожилую даму, которая часто приходила сюда передохнуть.
Девушка за стеклом смерила его взглядом, прежде чем ответить.
— Она отошла. — Употребила именно этот глагол. — Несколько месяцев назад, — добавила она.
Джаспер Гвин в растерянности не сводил с девушки глаз.
— Вы знали ее? — спросила та.
— Да, мы были знакомы.
Он невольно обернулся посмотреть, не лежит ли до сих пор на полу зонтик.
— Но она ничего мне не сказала.
Девушка не стала больше задавать вопросы, наверное, решила вернуться к работе.
— Может быть, сама не знала… — проговорил Джаспер Гвин.
Когда вышел на улицу, внезапно решил вновь проделать путь, который прошел с пожилой дамой в тот день, под дождем: это было все, что ему оставалось.
Может, он свернул не туда, а может, был вообще рассеян в тот день, но очутился вдруг на совершенно незнакомой улице, и повторился снова один только дождь, внезапно поливший как из ведра. Поискал кафе, где можно укрыться, но ничего такого на этой улице не было. Наконец, пытаясь вернуться в амбулаторию, наткнулся на выставочный зал. В подобные места его было не заманить, но в этот раз назойливый дождь склонял к тому, чтобы поискать убежище, и, поражаясь самому себе, Джаспер Гвин бросил взгляд в окно. Пол был паркетный, зал казался громадным, хорошо освещенным. Тогда Джаспер Гвин перевел взгляд на картину, выставленную за стеклом. То был портрет.
12
Картины были большие, все между собою сходные, будто одно и то же устремление повторялось до бесконечности. Всюду изображалась человеческая фигура, нагая, и вокруг почти ничего, пустая комната, коридор. Люди не особо красивые, тела — обычные. Они просто были — но необычной казалась сила этого бытия: так выглядят геологические породы, сложенные тысячелетним метаморфизмом. Они — камни, подумал Джаспер Гвин, но мягкие, живые. Ему даже захотелось потрогать холст, настолько он был уверен, что они
Тут он бы и ушел, этого хватило, но ливень не утихал, и тогда Джаспер Гвин, не ведая, что тем самым накладывает отпечаток на свою жизнь, принялся листать каталог выставки: на столе светлого дерева лежали, раскрытые, три неподъемные книжищи. Джаспер Гвин удостоверился, что названия картин, как и следовало ожидать, граничили с идиотизмом
Джаспер Гвин уловил в этом неожиданный темп, течение времени. Как и все, он воображал, будто дела такого рода делаются обычным порядком — художник у мольберта, натурщица на своем месте, в неизменной позе; оба старательно выделывают па некоего танца: он мог бы вообразить себе даже глупую болтовню. Но здесь все казалось иным, потому что художник и натурщица скорее чего-то ждали; более того, можно скачать, что каждый ждал чего-то для себя, и это что-то не было картиной. Ждали, пришло ему на ум, что вот-вот окажутся на дне огромного бокала.
13