мюнхаузениада, поражает, в первую очередь, его самого. На мягкой каше мозга висит мировая ложь. И этот мир – снова физическая основа интеллекта. Великолепие философии Шопенгауэра, во всяком случае, лежит не в техническом сооружении системы, которая переполнена неожиданности и благодаря даже одним «и» в заголовке выраженной двойственности мирового принципа приводит к самораздвоению. Нет сомнений, что этот дуализм является планом и намерением, так сильно он противостоит волюнтаристскому монизму. Система кончается там, где она началась. Кольцо замыкается. Итак, у него есть правда. Если мы обошли круг, мы снова стоим там, где мы вошли в него, у теоретического идеализма, на который сердился Гёте. И что же получается? Мудрость Платона и индуса, сложенную с Кантом, эту мудрость света мира с огромной мощью давит шопенгауэровская реальность воли. Обвенчать с mens realissimum, наиреальнейшим содержанием, покрывало Майи, такое нежное, воздушное творение, это, все же, чудовищная грубость. Кант оставлял вещь в себе в темноте, весь блеск его философии собирался на субъекте и нравственном действии. Платон, наоборот, оставлял во тьме субъект, весь блеск его философии концентрировался на объекте, идее. Шопенгауэр одновременно хочет и Платона, и Канта. Если мир – это воля, которая объективирует себя в идеях, она не может быть в то же время обманом представления, которое можно убрать с помощью отрицания воли. Или, все же, бывает «деревянное железо»!
Будем справедливы. «Отрицание воли» у Шопенгауэра это этический, отнюдь не метафизический феномен. Оно совершается в нравственной сфере человеческой груди, не снаружи в великой природе. Человек это не Вселенная. Если он больше не «хочет» вместе с миром, то мало что изменится в желании мира. Если весь человеческий род умертвит себя, мириады звезд останутся неприкосновенными. Все же, каким Богом является человек у Шопенгауэра! Это обучение сияет антропотеизмом. В очаровании теоретически-идеалистическими привычными мыслями того времени оно переоценивает человеческую силу. Человек может освободить только себя самого, но никогда не сможет освободить мир. Вечное лоно, из которого мы выросли, нельзя устранить стиранием представления с нашего глаза. Даже отрицание отдельной воли – это больше желание, чем возможность. Если самоубийство Шопенгауэра прямо-таки могло бы быть названо подтверждением воли к жизни и осуждено как таковое, то тем более аскетизм, это медленное, тысячекратное самоубийство! В четвертой книге мы получаем плохие советы. Правильный путь был указан в третьем: познание идей, очищение нашей воли в поднятии вверх к чисто-духовному. Там сверкает великий свет академии! Там ясновидение, святость, избавление. Метафизическое значение человека лежит в его духе, не в его природе воли. Как духовное существо он исполняет всемирный смысл, он призван праздновать день духа и мир в нем. Он подтвердил бы всемирную волю в форме духа и осуществил бы вместе с тем δεύτερος πλοῦς наверх. Отрицание воли – это позорное поражение путем капитуляции. Не в наших силах сделать мир несуществовавшим, но, возможно, в наших силах завершить его духовным деянием. Шопенгауэр обманывает человека о его истинном нравственном величии. Он не является законным престолонаследником Канта.
Так следуют друг за другом четыре всемирных акта Шопенгауэра. Психологический момент системы лежит здесь в третьем пункте. Тут разделяются дороги. Идеальный Шопенгауэр мог бы учить: утверждение воли в форме духа. Но настоящий вместо этого учит отрицанию и самоуничтожению воли. Неверно, когда Дойссен возражает против Ницше (Шопенгауэровский Ежегодник, т. III, предисловие), мол, его облагораживание утверждения, по сути, совпадало с тем, что Шопенгауэр называет отрицанием воли. «Нет» Шопенгауэра безусловно. Оно очень неметафорически относится к принципу воли со всеми его последствиями, именно также и к представлению, на котором висит мир. Мир уничтожен только тогда, когда дух мертв. Все, что существует, стоит того, что оно погибает. Как раз это же и есть смысл этого учения. К чему тогда предполагать у Шопенгауэра что-то, чего у него вовсе нет? Долой этот мир, говорит он. Он говорит это на всех страницах его книги. Есть только одно спасение: повторное уничтожение того, что возникло. Воистину: философия отчаяния, яростное разбитие горшка, из-за того, что на нем трещина.
Можно научиться на примере Мефистофеля-Шопенгауэра, почему научное учение Фихте в то время представлялось как атеизм. Теоретический идеализм не в стиле Гёте. Умы, которые тогда проникали выше всего, глубже всего почитали то необъяснимое, из которого мы происходим. Шопенгауэр не почитает. Иногда его охватывает дрожь. Но в его реальном наша душа не может успокоиться. Вопреки всему заигрыванию с христианством, вопреки всей легенде и мистике, Шопенгауэр менее религиозен, чем великий «язычник» из Веймара.
III. Пессимизм
У этого взгляда на жизнь для многих, кто не в состоянии нести груз ответственности человеческого бытия, есть действительно что-то утешительное. Solamen miserum! Мир настолько плох, насколько он только может быть, существование это путешествие в ад. Когда Данте хотел нарисовать ад, он находил цвета в изобилии. Жизнь предлагала их ему. Для неба у него остался только слабый розовый цвет. Теперь наши требования уменьшились до минимума. Нам нечего терять. Но то, что, тем не менее, дает нам жизнь, ценится как неожиданный плюс. Более спокойно мы поднимаемся, более сосредоточенно и сведуще, после того, как мы с Шопенгауэром спустились к горькому дну мира. Этот пессимизм подавляет меньше, чем думают. Он накладывает на нас меньше обязательств, чем противоположный взгляд на жизнь. Он забирает у нас наше бремя и опускает его на дно мира. Мы не виновны, что мы более не живем в счастье. Мир виновен. Другие мучаются точно так же. Кое-кто вздохнет облегчено, когда он с Шопенгауэром закончил поход по тюрьмам и хлевам для рабов, по камерам пыток и военным госпиталям. Он, пожалуй, скажет себе: это все не так уж и плохо, как Шопенгауэр хочет заставить меня думать. Ведь жизнь предлагает свои маленькие радости. Но полезно не ожидать от нее слишком многого. В целом считается также здесь: «Я не знаю ничего лучшего, чем воскресенья и праздники».
Опасности этого мировоззрения лежат глубже. Где еще в немецком идеализме отваживаются проявиться пессимистические рассмотрения, по следам Руссо, Канта, там этот образ мыслей служит только как трамплин для движения вверх нашего ума в светлый мир нравственных ценностей и идеала. Собственно, кроме Шопенгауэра только Гельдерлин верит в абсолютную неисправимость человеческого существа. Но также и тут действие пессимизма компенсируется сладким лиризмом скорби, которая заставляет всюду предполагать существование лучшего мира. Для рассмотрения Шопенгауэром мира не существует смягчающих обстоятельств. Его пессимизм так же радикален, как и универсален. И, прежде всего, у него отсутствуют положительные корреляты: «тем не менее» Канта, «как раз поэтому» Фихте, «вечно ясно» Шиллера. Его учение о спасении не проистекает из чувства победителя: Смерть, где твое жало! Оно основывается не на радости борьбы, как у Фихте и Канта, а на идее уступок, отступления, глухого безразличия.
Что за хмурый, серый, безнадежный мир! Как можно довольно долгое время задерживаться в нем, не протестуя громко! Как можно вообще хорошо себя чувствовать в нем! Нужно быть уже совсем старым и усталым, нужно быть сломанным внутри, чтобы верить в Шопенгауэра, если действительно принимать его