всех гибельных катастроф.
Еще раз вернусь к тому, в чем только я постигаю возможности такого человека, как Ваш брат, а именно, к политическому и к визионерскому (к мечте) в нем самом: политическое в данном случае может быть фактом его повседневной жизни, равно как и его визионерством (его мечтой), я назвал бы это ночью его экзистенции, а мечтательное, соответственно, — его днем; определил бы как день и ночь его сущности, но без границ между ними, следовательно, — как его ночь без дня и его день без ночи. Но что есть человек политический? Что означает мечтательный, мечтающий? Ведь, возможно, в Вашем брате и с ним явилось то, что мне хочется назвать смертельным затишьем, накоплением всепопирающей силы унизительного человеческого разрушения. Мы вместе совершаем долгие прогулки из леса в лес, из дола в дол. Стужа не прощает неподвижности при длительном пребывании на свежем воздухе, не допускает даже мысли, даже в мыслях остановиться, мы с ним мгновенно замерзли бы при этой мысли, погибли бы при таком ходе мыслей, как погибают звери, когда из страха поддаются искушению остановиться в такой жуткий мороз. Находит какой-то «чудовищный соблазн отдаться стуже». Я цитирую сейчас Вашего брата с бесстрастностью переподчиненного ему репортера, «с такой мукой» пытающегося связать «строки мировой памяти». Сегодня Ваш брат сказал: «Мой мозг пошел в набор». Надо же так высказаться. Подумать только, он сказал: «Весь мой мозг подвергнут верстке». Вас он упомянул лишь однажды, один-единственный раз; тут проступила одна из черных крапин его мрака, в который он, вероятно, порой «неосознанно выплакивается». Вашей сестре, живущей в Мехико, он считает себя обязанным при странном отсутствии всяких связей. Он из тех людей, которые упорно не желают выразить хотя бы что-то и постоянно вынуждены выражать всё, из тех, что перекрывают потоки собственных мыслей, но всегда бессмысленно и бестолково; изливаются в самоубийственных речах; по-настоящему ненавидят себя, поскольку мир их чувств, против воли понимаемый как кровосмешение, самым свирепым образом ежедневно рвет их на куски. Мне хочется сказать: услышьте своего брата.
Четвертое письмо Уважаемый господин ассистент!
Среди сверхстрахов есть некий доминирующий — следовало бы сказать — самый обыкновенный страх, который гнетет Вашего брата, постоянно вытесняя его из одного состояния и ввергая в другое, всё более беспощадное (беспощадное по отношению к художнику). Люди обходят его. Я тоже стараюсь сейчас сторониться, изнемогая от усталости, от такой усталости, которую я и описать-то Вам не берусь, я избегаю встреч с ним и не могу не встречаться. Я же отдан его власти. Простите меня! Он просто впихивает меня в свою дряхлость в форме фраз, как суют слайды в диапроектор, который потом на экранах моего (и его) сознания сам воспроизводит все эти ужасы. Разумеется, Вы хотите побольше знать о своем брате, а я хочу попытаться сохранить свои силы. Известно ли Вам что-нибудь о восточных языках, на которых он говорит? О его «азиатской жилке»? О его внештатном учительстве? Это большие, совершенно самостоятельные, никому не ведомые территории его поистине ломаной экзистенции. Еще в детстве он подвергался нападкам. И как раз с Вашей стороны. Вы что-нибудь знаете об этом? Он во всем противопоставлен Вам, и еще более от того, что Вы, будучи его братом, не являетесь таковым. Он живет в каком-то «непонятном мире понятий». Палка в его руке действительно много для него значит. Я весьма далек от построения какой-либо системы, однако хочу обратить Ваше внимание на тот факт, что даже теперь он не избавлен от своего детского страха перед захлопывающимися за его спиной дверями. По его словам, он страдает также за «поколение обреченных на бессонницу»! Мысль постоянно уводит его на кладбища, «улепетывает на кладбища». Вы понимаете?! Интересно и другое: его отношение к музыке, его отвращение к государству, к полиции, к ранжиру. Его ужасная страсть превращать вопрос в искаженный ответ. Неотвязные мысли «о жутких дорожных происшествиях», «об утаенных за стенами семейных катастрофах», которые остались в далеком прошлом. Кроме того, пристрастие к цирку, к эстрадным ревю, ко всему непутевому. Он говорит о своем «шутовском царстве». Вы никогда не пробовали подступиться к своему брату? С помощью каких-нибудь уловок? Поскольку Вы врач, я думаю, контакт с ним был бы для Вас тем более важен. Или же я не зря боюсь, что Вы вообще никогда не имели контакта со своим братом? Ведь весь день он отдыхает от ночи, и наоборот. Он всегда таскает с собой «мысли». Я думал, что сумею уберечься от воздействия Вашего брата. Теперь же чувствую себя пораженным его недугом, этой неуклонно прогрессирующей болезнью. Ваш брат помрачается в той мере, в какой меркнет мир, меркнет всё вокруг и внутри. Мир — это «последовательное ослабление света», — говорит он. А сегодня вечером: «Всё во мне пересохло, всё во мне как совсем обмелевшее русло, как обескровленная артерия». Так как мне не ясно понятие безумия, оно мне не ясно, а лишь привычно, я не могу сказать, что Ваш брат безумен. Он не безумен! Сумасшедший? Нет, тоже нет. «Перекличка со смертью», по его словам, вот что создает шум в его мозгу. Сегодня я увидел его совершенно голым, он сидел на кровати и изучал свое тело.
Вы подумаете, что я пренебрегаю своими обязанностями, поскольку так давно не писал Вам. Вы можете предположить, что использую Ваши деньги, чтобы себе здесь отдых устроить! На самом же деле я стал вдруг воспринимать это задание как страшное наказание, наказание и назидание. Факт тот, что я пропитан мыслями Вашего брата. Его упреками в адрес всего на свете. Не болен я, еще не болен по его милости, но насквозь осмехотворен. Он показывает мне «уродства земной поверхности, обусловленные уродствами универсума». Для меня тоже всё вдруг помрачилось. Вы должны простить меня, это письмо продиктовано безрассудством, за которое я не несу ответственности. Поздно. Но я хотел бы попросить Вас поразмыслить о «детской лжи», которую Вы всегда распространяли о своем брате. О «лжи», которой Вы на протяжении всего Вашего детства и всей Вашей юности осыпали брата. Не уверен, что моя миссия здесь не оборвется по истечении тринадцати-четырнадцати дней.
Поскольку Вы не ответили ни на одну из моих реляций, предполагаю, что, даже если Вы можете быть просто недовольны мною, Вы не пожелали ничего изменять в существующем положении, не хотите, чтобы я немедленно вернулся. Это было бы и бессмысленно, и бесцельно. Разумеется, я рассчитываю на надлежащее продолжение моей практики в Шварцахе…
Пятое письмо Уважаемый господин ассистент!
Всё медицинское — темный лес, где сумрачны все пути, сейчас я со своей «беззащитной головой» бреду по лабиринту нашей науки, которую я назвал бы, пожалуй, самой славообильной среди всех наук, наводящей ужас на все науки сразу, которые, в отличие от нашей, есть нечто мнимо научное, хотя и наша — лишь подступ к науке. Я не могу ее представить как совокупность знаний, исходя из возможностей нашего мышления, ее можно лишь почувствовать, и то лишь во всех ее предполагаемых изменениях. Медицинская наука — это, вероятно, тесно связанная с суевериями цепочка темных мест, это отважно пробитые скважины, может быть, в давно погребенную геометрию мира. При этом всё, состоящее из клеток, плотское, низшие формы циркуляции неустойчивой органики всё больше теряют свое значение, наверное, перед единственно естественным, соприродным самой природе — перед мраком, не имеющим границ. Наша наука — такая наука, из которой всё исходит, должно исходить, и всё, пусть даже высшего философского ранга, имеет в ней и от нее всё. Пользуясь выражением Вашего брата, которому я всё более чувствую себя обязанным, в некоем сродстве с ним, основанном на фантастичности достойных обратного преобразования размышлений, утверждаю: «Наука о болезнях — самая поэтичная из всех наук».
Не хотелось бы упускать случая записать для Вас несколько, как мне кажется, совершенно замечательных фраз Вашего брата. Конечно, я действую абсолютно бессистемно. Это для меня невозможно. Это определенная стадия, которую прохожу и я тоже. В числе прочего Ваш брат сегодня сказал: «Трагедия связана со всеми трагедиями вообще». И затем: «Всякая ценность ничтожно малоценна, злая участь ничтожности в ничтожности собственного, равно как и разведенного с собственным, мира». Эти слова он произнес, очнувшись после долгого обморочного забытья, я застал его лежащим в своей комнате и поначалу, как Вы можете себе представить, похолодел от ужаса, подумав о мгновенном параличе сердца. Он сказал: «Всё почти черно». Он будто бы движется «через азотный чад первобытного ада». Вечером я от него услышал: «Земля, мир — всё налилось кровью». Это необычно. По его словам, он всегда