большей приязнью и готовностью принять его в своем доме, значит всё больше радеть и воспоминанию, и человеку. Воспоминанию предшествует определенный план, оставшийся неосуществленным. Таких планов много. Воспоминание ретроспективно, оно смотрит в прошлое со своих сторожевых вышек, оно способно дарить милостыню, но никогда не готово к этому. Оно побуждает к сюрпризам на день рождения, к подделке документов. Оно часто превращает похороны в кротко замирающую скорбную церемонию. Оно притворяется глухим, каким может быть мир, и нередко заговаривает с такой нечаянной резкостью, словно это любимый брат допытывается о вещах, связанных с любимой сестрой. Оно на глазах превращается в тончайшую связующую ткань между теорией и чувством человека, некоего характера и приходит, «по всей видимости, всегда вовремя». Никакой лжи. Даже расчетливости. Ничего головного. Никакого аскетизма. Глубоко уверовав в его возможности, человек ходит по земле, нем и глух ко всему, что не вытекает из воспоминания. Это «вечное созидание мысли и ровной печали», и не только ради самого себя, но ради «ежедневной неясности и ежедневной дани вечному отчаянию».
«Сегодня у меня такие боли, — сказал он, — что шагу не ступить. Что это за мука. Нет, потрудитесь сообразить: громадная голова и хилые, усохшие ножонки… которым приходится терпеть такую тяжесть. Наверху эта огромная голова, а где-то внизу не знающие роздыху слабые ноги. Представьте себе, что ваша голова наполнена жидкостью, кипящей водой, которая вдруг застывает, как расплавленный свинец, и норовит разломить череп. У меня сейчас такое чувство, что эту голову уже не примет никакое пространство, никакой простор. Только боль. Только тьма. По вашим словам я еще могу как-то ориентироваться, по звуку ваших шагов. Я знаю, когда-нибудь моя голова вскроется. Я допускаю различные варианты различных финалов, — сказал художник. — Если дотяну до естественного конца. Но я не доведу дело до естественного конца. Самоубийство — первооснова природы, самое незыблемое по естеству своему, самое прочное, ничто… Всякое развитие ограничено процессом дознания: целые поколения томятся в зале
День седьмой
Живодер встретил художника в лощине. Притулившимся на корневище. Но художник-де даже не взглянул на живодера, когда тот проходил мимо. У живодера аж захолонуло, и он повернул назад и заговорил со стариком. «Я занят одной проблемой», — якобы сказал тот. После чего живодер вновь развернулся и оставил его в покое. Тут художник одним своим словом опять остановил его, словом «студено». «Я перепробовал всё, — якобы сказал он живодеру, — но все попытки напрасны». Живодер присел рядом и начал его уговаривать. Надо всё же подняться и идти в гостиницу да заказать хозяйке горячего чаю. А лучше всего при простуде, которая уж наверняка разыгралась, несколько рюмок сливовицы. У того даже слезы на глаза навернулись, когда живодер сказал: «Ну чего вы, господин художник, будет вам убиваться-то».
Пришлось поувещевать еще немного, пока старик не уразумел, что сидеть тут бессмысленно, только себя мучить. Тот будто бы ответил: «Это ни к чему не приведет» — и встал. Потом они поднимались к лиственничному лесу. «Он скорей полз, чем шел», — рассказывал живодер. Пришлось буквально тащить старика за палку до самой гостиницы. «Я всегда знал, что с ним не всё ладно». Живодер произнес это доброжелательным тоном, настолько бесчувственно, что при этом проявилось куда как много чувства. «Это уж самоубийство какое-то», — якобы сказал живодер художнику. Он еще в тот его приезд заметил, что старик не такой, как прежде, «когда, бывало, любил посмеяться, особенно с сестрицей, он сюда в конце осени заезжал ненадолго».
Раньше он не был таким нелюдимым, отгородившимся от всего на свете. Наоборот. Водился со всеми, старался быть таким же, как деревенские, одним из здешних. Ходил с ними по трактирам и многих мог заткнуть за пояс. На Богоявление всегда гулял вместе со всеми. Но никогда не напивался так, чтобы домой тащить приходилось, как некоторых. «Большой был любитель кровяной колбасы, художник-то», — сказал живодер. Был он и в Гольдэгге на гулянье с игрой кёрлинг,[3] вместе наведывались в пивнушку, где «распечатывали девиц, как застоявшиеся бутылки». Он всегда казался ему «задумчивым, но приветливым». А вот в лощине прямо-таки напугал. В гостинице живодер сказал хозяйке, чтобы она сунула побольше дров в печку у художника. Его, мол, надо со всех сторон прогреть. Ему, живодеру, сдается, что, если бы он не наткнулся на художника, тот так и остался бы сидеть и живым бы его больше не увидели. Замерзают-то как? «Чуть задумаешься — и готов». Человек даже не замечает. Заснет и уже не проснется. Художнику, по всему видать, не позавидуешь. «Про какую-то проблему говорил. Не знаю, что это за проблема». Он, живодер, всегда хорошо с ним ладил. А фронтовые истории, которые живодер рассказывал, старик всегда любил слушать.
У него болели ноги. Эта боль могла помешать ему ходить пешком так, как он привык, как собирается впредь. «Вероятно, существует некая таинственная связь между моей головной болью и этой болью в ногах», — сказал он. Известно же, что между разными вещами существует какая-то связь. «Пусть даже столь загадочная. А стало быть, и между частями тела, как однородными, так и разнородными». Но у него голова совершенно особенным образом связана с левой ногой. Боли в ноге, которые внезапно дают о себе знать по утрам, родственны его головной боли. «Мне кажется, это одна и та же боль». В двух различных, изрядно удаленных друг от друга частях организма, по его мнению, можно чувствовать «одну и ту же боль». Равно как и определенного рода боль души (он нет-нет да и обронит это слово, «душа») ощущается в определенных телесных сферах. И физическую боль в душе тоже! Сейчас его сильно беспокоит левая нога. (Речь идет об элементарном бурсите, то есть воспалении слизистой сумки на внутренней стороне под лодыжкой.) На лестнице, когда было еще темно, он показал мне свою опухоль. Шишку величиной с утиное яйцо. «Ну не жуткий ли нарост, как по-вашему? — сказал он. — Всю ночь болезнь головы изводит ногу. Просто неимоверно». Вот уже не один десяток лет он день-деньской ходит пешком. «Стало быть, дело не в том, что я вдруг перетрудил ногу. Дело тут вообще не в ноге. Недуг исходит от головы, из мозга». Опухоль свидетельствует о том, что болезнь распространяется уже на всё тело. «Скоро я весь покроюсь такими вот шишками», — сказал он. А я с первого взгляда понял, что это случай самого обыкновенного воспаления слизистой сумки после вчерашнего марш-броска через лощину, и сказал, что ничем серьезным опухоль ему не угрожает, она не имеет ничего общего с болью в мозгу и никак не связана с головой. С медицинской точки зрения. У меня у самого вспухла однажды такая же штука. Тут я едва не выдал себя. Одним специальным выражением, которое вертелось у меня на языке, еще немного — и я предстал бы перед ним студентом-медиком, что с таким волевым усилием пытался скрывать от него с первого дня. Но всё обошлось, и я отделался словами: «Такие шишки вскакивают сплошь и рядом». Но он мне не верил. «Вы говорите так, чтобы не сокрушить меня, не сокрушить окончательно, — сказал он. — Почему бы не взглянуть правде в глаза? Моя опухоль жутко опасна. Да вы и сами это видите. Моя опухоль. Разве нет?» —