захотелось подкинуть пылающую спиртовым пламенем головешку в «Стеллу» — твердыню добродетели? Или сам месье Кантен вышел мне навстречу? От таких провалов в памяти мне всегда делается не по себе. В Париже, с тех пор как Клер меня бросила, чуть не каждый день исчезают вот так часа три, а то и все шесть. На их месте зияет чернота, а в ней мельтешат и поблескивают, как юркие форели в садке, неуловимые образы, из которых никак нельзя сложить отчетливое изображение жуткой реальности. Спустя много времени я вдруг нахожу в кармане клочки бумаги, на которых неведомо кем записаны телефонные номера, место и время каких-то свиданий, нацарапаны шатким почерком сомнительные афоризмы, но лица ночных спутников тают в свете дня, и встреть я их когда-нибудь, ни за что не узнаю.

В последний раз я вынырнул из черной дыры аж в Довиле. Какой-то железнодорожник тряс меня за плечо: поезд дальше не идет. Дальше чего? Я еле очнулся от вязкого сна. За окном виднелся утопающий в цветах вокзальчик, такой уютный сельский домик, с балками наружу. Видно, у поезда губа не дура — на кой ему дальше. Интересно, билет у меня есть? А как же — вот он, в бумажном кармашке, я даже написал на нем свое имя и адрес, на всякий случай. Чувствовал, значит, что проваливаюсь, но боролся до последнего. Я вышел из вагона, в лицо дохнуло другим, не парижским воздухом. Слева тянулись безликие улицы — двойные ряды пустых коробок-вилл с глянцевыми боками. Я пошел направо, по более приветливому на вид бульвару, ведущему на трувильский рыбный рынок. Люблю это место, этот клуб торговцев морскими трофеями, который расположился вдоль длинного бассейна. Я перестаю себя чувствовать неприкаянным, когда гляжу на груды бархатистых крабов, антрацитовых устриц, узорчато-блестящих скумбрий и распяленных, как воздушные змеи, скатов. Правда, рынок показался мне не таким ярким, каким я его помнил; тот натюрморт, да не тот: краски поблекли, одна надежда на реставратора-весну. На заднем плане рыбаки торговали прямо из лодок, брызги набегавших волн размывали их фигуры. Было часов шесть вечера. Я добрался до маяка, перешел по мостику через плотину и зашагал по дамбе. Последний шаг по тверди — дальше водяная ширь. Дух захватывает при этом зрелище. В такие минуты мне сразу представляется карта Франции, привычный профиль, где Ланды — подбородок, Жиронда — уныло искривленный рот, Бретань — бугристый нос, полуостров Котантен — бородавка, устье Сены — надбровная дуга, а выше, к самому Па-де-Кале, уходит скошенный лоб. Я нахожусь ровнешенько в зенице ока моей страны, между век, мой взгляд вбирает все, что это око видит. Но видит ли оно так же, как я, что набегающие волны похожи на танцующих канкан девиц, которые вскидывают пышные зеленые юбки, трясут пеной кружев и ряд за рядом садятся на шпагат? Стоя на дощатом помосте, я смутно вспоминал, как нынче ночью мы всей компанией брали на абордаж какое-то кабаре, а потом настал тот серо-золотистый рассветный час, когда, кажется, еще не поздно и продолжить, а главное, когда ни в коем случае нельзя оставаться одному, как я вот тут: на одинокого человека набрасываются волчьей стаей угрызения совести. Приятели расходились по домам и говорили, что я счастливый — мне не придется выслушивать упреки. Говорили в утешение, бросая своего товарища. Меня никто нигде не ждал, и я им отвечал: «Я ранен… Оставьте меня здесь и уходите. Спасайтесь, ребята, бегите скорее!» Пройдет еще немного времени — и кто-то из них склонится над детской кроваткой, кто-то ляжет в теплую постель, а кто-то будет наслаждаться ароматом свежесваренного кофе — не ресторанного, домашнего! Тогда-то я вдруг и подумал о целительном переливании чувств: поехать к дочери, найти ее, обнять… заодно узнали бы друг друга поближе… Да поскорее, срочно: не уеду до вечера из Парижа — загрызут волки. С тех пор как развелся с первой женой, я почти не видел Мари, как-то было не до того, но все это время был уверен, что где-то есть у меня надежная крепость с преданным гарнизоном. Так что теперь происходило не беспорядочное бегство, а стратегическое отступление. Впрочем, пьяному на месте не сидится, дорога — это искушение и искупление. Очутиться в Нормандии после такой ночки — изящный финт! Сел сгоряча в вагон и отключился.

Я знал, что с сентября Мари живет и учится в школе-пансионе, вроде санатория, где-то на здешнем побережье. Здоровье девочки, хоть и хрупкой с виду, в полном порядке, но в Париже за ней некому как следует присмотреть — Жизель работает и не справляется с этим. Не могу спокойно видеть в метро молодых женщин, таких, как она: они едут на службу, которую не выбирали, и свыклись со своим ярмом настолько, что не чувствуют его тяжести. Отсутствующий вид, под мышкой нескончаемая книга с ленточкой-закладкой, которая после каждой одинокой трапезы переползает еще на несколько страниц. При виде их я испытываю приступ острой ненависти к мужской половине человечества, не исключая и самого себя. Они расплачиваются за других, тех, что жирной присоской вытягивают губы для поцелуя и норовят этим своим ротищем столетнего карпа не просто заглотнуть каждого из нас — они, поди, нас и не различают, — а заграбастать целую жизнь. Я должен был после развода окружить Жизель и Мари удвоенной дружеской заботой, как теперь принято. Но не сумел, помешали какие-то старомодные понятия, я стеснялся, робел. А сознание собственной вины сделало препятствие непреодолимым. Я решил начать все заново с Клер и в результате не видел, как растет моя дочь. Жизель между тем была уверена, что я бросил дом, семью, ребенка ради электрического бильярда, который заменяет мне жену. Обычное дело: скованный нелепой гордостью, я попадаю в ложные положения перед ближними, из которых потом выкарабкиваюсь совсем уж позорно. И в этот раз еще не испил чашу позора до дна. Навестить Мари, чтоб ей было не так тоскливо одной, значило совершить серьезный шаг.

А может, серьезный промах? Я вдруг подумал, что в угоду пьяному капризу готов сделать страшную глупость. Из Довиля еще не поздно повернуть назад. Буду в Париже к вечеру, пойду к приятелям, скажу им: «Друзья, разделим тяжкое время — мне одному не вынести! Я был далеко-далеко, на краю земли, у самого синего моря — дальше некуда…» Прежде чем принять окончательное решение, я зашел в парикмахерскую. Горячая салфетка на лицо, как это умеют делать в провинции, — просто сказка! Когда я вышел на улицу, кавардак в душе поулегся. Уже опять смеркалось. Что тут мрак, что там, уж лучше останусь, где есть. Автобусов на Тигревиль больше не было. Я взял такси, а разговорчивый водитель посоветовал мне остановиться в «Стелле».

Машина ехала по горной дороге, и меня вдруг охватило нетерпение обреченного: «Скорей бы конец!» — я понял, что близок к цели, хотя не знал к какой. Начался дождь. Сверху, сквозь еще не плотный туман, я разглядел Тигревиль, похожий на длинный надкусанный пирог, из которого кропотливый прибой выедает начинку. Вот здесь я вырою себе нору. Мы въехали в город — на улицах ни души. Песок мягко проседал под колесами, фары выхватывали из темноты запертые виллы, тревожили слепые окна. Ничто в этом сумрачном пейзаже не указывало, где тот кров, под которым спит моя дочь. Но она где-то здесь, в авангарде. Ничего, Мари, подкрепление близко, вдвоем нам будет легче.

Как только я увидел в «Стелле» мадам Кантен, у меня потеплело на душе. Пожилые люди вообще действуют на меня успокоительно, особенно женщины; мужчины, те всегда готовы на мальчишеские выходки. Такое философское отношение к старости появилось у меня совсем недавно, наверно, из-за того, что я много и часто думал о своей матери. Не так легко поверить, что ты сын совсем молоденькой женщины (ей и самой не верилось), ты представлял себе мать многоопытной хозяйкой дома, а не отплясывающей чарльстон девчонкой; да и не каждый вообще задумывается о таких вещах. Чтобы эта истина стала для тебя потрясением, мало просто перелистывать семейный альбом, надо, поднявшись живыми извилинами морщин вверх по течению времени, разгладить, расчистить улыбку на знакомом лице. С некоторых пор у меня вошло в привычку отыскивать в старых женщинах девушек, какими они были когда-то, и осторожно прикидывать, как изменятся к старости свежие девичьи лица; я стараюсь отстраниться от сегодняшнего дня с его голодной хваткой и не растаскивать жизнь по кускам, а смотреть на нее, чуть приподнявшись, — так лучше видно. Мадам Кантен не назовешь красавицей, но в ней есть некая благородная значительность; чувствуется, что она тут всем распоряжается, властвуя, однако, в строго ограниченной области и не преступая ее пределов. Дает круг ровного мягкого света, как лампа в изголовье кровати. Я сразу понял, что не помещаюсь целиком в этот круг и потому придется приспосабливаться. Зато с месье Кантеном я бы скорей поладил именно в потемках. Знаю я таких, заматеревших и окаменевших: они разбросаны по жизни, как скалы-одиночки под дождем. Иной раз так и хочется рвануть их динамитом. Когда я поднимался в номер, он таким тоном спросил, не надо ли мне чего-нибудь, что мне почудилось эхо потаенных недр. Будто мне протянули спасительный шест и тут же отдернули. Это был подходящий момент, чтобы спросить про пансион Дийон, рассказать о Мари, хоть как-то прояснить, зачем я явился. Но я не воспользовался случаем, и дверь захлопнулась. И ведь, как правило, я веду себя иначе: не закупориваюсь в себе, а, наоборот, охотно распахиваю душу перед другими, чтобы сойтись покороче; так почему же в тот вечер перед безобидной четой мне вздумалось напускать туману? Может, я был не очень-то уверен в себе? Или предчувствовал, что рано или поздно случится то, что случилось прошлой ночью, и предпочитал идти ко дну без

Вы читаете Обезьяна зимой
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату