потом, в нисходящем порядке, идет человеческая жертва. Люди классифицируют себя по происхождению от животного: так, индейцы бороро 'является' попугаями ара. Это явление не принадлежит к логическому или психоаналитическому порядку — ни к психическому порядку классификации, к которому свел изображение животных Леви-Стросс (хотя то, что животные могли использовать язык, уже было фантастическим, это также было составляющей их божественности), — нет, оно означает, что бороро и ара являются частью одного цикла и что цикличность исключает любое разделение на виды и все те отличительные оппозиции, которыми мы мыслим. Структурная оппозиция - дьявольская, она разделяет и сталкивает различные тождественности: таково выделение Человеческого, которое отбрасывает животных в Нечеловеческое, — относительно цикла, то он символичен: он отменяет позиции в обратимой последовательности — в этом смысле бороро 'являются' ара, так же как по утверждениям канаков мертвые прогуливаются среди живых. (Или к чему-то похожему стремится Делез со своим 'животным становлением' и когда призывает: 'Будь розовой пантерой!'?) Как бы там ни было, но животным всегда было присуще, до нашей эры, божественное или жертвенное благородство, описания которого находим во всех мифологиях. Даже убийство во время охоты еще остается символической связью, в противовес вскрытию с экспериментальной целью. Даже приручение еще остается символической связью, в противовес индустриальному выращиванию. Достаточно обратить внимание на статус животных в крестьянском обществе. При этом не следует смешивать статус доместикации, предусматривающий существование земли, клана, системы родства, в которую входят и животные, со статусом домашнего животного - единственного типа животных, оставшегося нам вне границ заповедников и мест выращивания, — собак, кошек, птичек, хомячков, переполненных любовью своих хозяев. Путь, который прошли животные от божественной жертвы к собачьему кладбищу, над которым льется тихая музыка, от священного вызова к экологической сентиментальности, достаточно говорит о вульгаризации статуса самого человека — что еще раз указывает на неожиданную взаимосвязь между ним и животными. Наше сентиментальное отношение к животным является особенно верным знаком нашего к ним презрения. Оно пропорционально этому презрению. Именно по мере своего отнесения к сфере безответственности, бесчеловечности животное становится достойным человеческого ритуала любви и защиты, точно так, как ребенок по мере своего отнесения к статусу наивности и инфантильности. Сентиментальность — это лишь бесконечно выродившаяся форма зверства, расистского сочувствия, нам надо унизить животных, чтобы вызвать сентиментальность по отношению к ним. Те, кто раньше приносил животных в жертву, не держали их за безмозглый скот. И даже люди средневековья, которые осуждали и наказывали их по всем правилам, были в этом гораздо ближе к ним, чем мы, которых такая практика шокирует. Тогда считали животных виновными: и это была форма их почтения. Мы же не считаем их ни за что, и именно на этой основе мы 'гуманны' с ними. Мы больше не приносим их в жертву, мы не наказываем их, и мы гордимся этим, но это лишь потому, что мы одомашнили их, и даже хуже: потому, что мы создали из них радикально низший мир, который даже не заслуживает нашего правосудия, разве что нашу привязанность и на социальное милосердие; который даже не заслуживает наказания и смерти, разве что проведения экспериментов и забоя на мясо на скотобойнях. Именно резорбция любого насилия, которое творится относительно них, и составляет сегодня ужас животных. На смену насилию жертвоприношений, которое выступает 'интимным' насилием (Батай), пришло сентиментальное или экспериментальное насилие, которое является насилием отстраненным. Ужас приобрел другое значение. Оригинальный ужас животных, объект террора и очарования, который никогда не бывает негативным, лишь амбивалентным, и является одновременно объектом обмена и метафоры — во время жертвоприношений, в мифологии, в геральдическом бестиарии и даже в наших снах и наших фантазмах, — этот ужас, сопровождающийся всевозможными угрозами и всевозможными метаморфозами, ужас, который втайне находит свое решение в живой культуре людей и является одной из форм альянса, мы обменяли на зрелищный ужас: ужас Кинг- Конга, вырванного из джунглей и превращенного в звезду мюзик-холла. Прежде культурный герой уничтожал зверя, дракона, чудовище — и из разлитой крови возникали растения, люди, культура; сегодня же животное Кинг-Конг приходит, чтобы опустошить индустриальные метрополии, приходит, чтобы освободить нас от нашей мертвой культуры, ставшей такой после того, как она вычеркнула из себя любой реальный ужас и разорвала заключенный с ним пакт (который выражается в фильме через примитивное подношение женщины). Глубинный соблазн фильма обусловлен именно этой инверсией смысла: вся бесчеловечность переходит на сторону людей, весь гуманизм переходит на сторону плененного зверя, и на сторону взаимного соблазна человека и животного, ужасного соблазна одного порядка другим, порядка человеческого и животного. Конг умирает потому, что ему удалось восстановить связь, через соблазн, с этой возможностью метаморфозы одного царства в другое, с этим кровосмесительным промискуитетом между животными и людьми, так никогда и не реализованным, разве что символически-ритуальным образом. В сущности, путь, который прошли животные, не отличается от пути безумия и детства, секса или негритюда. Логика исключения, лишения свободы, дискриминации и, обязательно взамен этого, логика реверсии, обратимого насилия, которое приводит к тому, что целое общество начинает равняться на аксиомы безумия, детства, сексуальности и низших рас (очищенных, следует сказать, от того радикального вопроса, на который они заставляют отвечать из самого средоточия своего исключения). Конвергенция цивилизационного процесса поражает. Животные, подобно мертвым и многому другому, прошли через этот непрерывный процесс приобщения через истребление, который заключается в том, чтобы ликвидировать, а затем заставить говорить исчезнувшие виды, и добиться-таки от них признания своего исчезновения. Заставить говорить животных, как заставляли говорить сумасшедших, детей, секс (Фуко). Это тем более иллюзорно в отношении животных, чей принцип неопределенности, к которому они принуждают человека с момента разрыва их союза, основывается на том, что они не разговаривают. Историческим ответом на вызов безумия стала гипотеза бессознательного. Бессознательное является тем логистическим средством, позволяющим осмысливать безумие (и, более широко, любое странное или аномальное образование) в системе смысла, открытой отсутствию смысла, и которая освобождает место для ужасов бессмысленного, отныне понятного благодаря использованию определенного дискурса: психика, импульс, торможение и т.д. Это сумасшедшие принудили нас к гипотезе бессознательного, но взамен этого мы толкнули их к этой ловушке. Ведь если поначалу Бессознательное будто оборачивается против Разума и несет ему радикальное разрушение, если оно, как кажется, лишь потенциально заряжено на разрыв с безумием, то со временем оно оборачивается против последнего, потому что оно — это то, что позволяет присоединить безумие к разуму более универсальному, чем классический. Сумасшедшие, когда-то немые, сегодня услышаны всеми: благодаря тому, что нашли способ расшифровки их сообщений, которые воспринимались раньше как абсурдные и непонятные. Заговорили дети, они уже больше не эти странные и одновременно малозначительные существа в мире взрослых — дети имеют значение, они превратились в означающее — не вследствие какого-то 'освобождения' их речи, а потому, что разум взрослых получил более тонкие средства, чтобы отвести угрозу их молчания. Были услышаны также первобытные люди, к ним обращаются, прислушиваются, они больше не животные, и Леви-Стросс был прав, когда говорил, что их психологическая структура была схожей с нашей, психоанализ соединил их с Эдипом и либидо — сработали все наши коды, и они ответили на них. Они были погребены в молчании, теперь погребены в 'говорении', 'ином' конечно же, но под лозунгом 'различия', как когда-то под лозунгом уникальности Разума, - не следует впадать в заблуждение, - это тот же порядок. Империализм разума, неоимпериализм различия. Главное при этом то, что ничто не избегает верховенства смысла, распределения смысла. Конечно, при всем этом никто с нами не разговаривает — ни сумасшедшие, ни мертвые, ни дети, ни дикари, и, по сути, мы ничего не знаем о них, но важно то, что Разум спас сою репутацию и что ничто больше не замалчивается. Но животные – они по-прежнему не говорят. В мире все возрастающего 'говорения', в мире обязательства исповеданья и изъяснения, они единственные остаются немыми, и вследствие этого нам кажется, что они отступили далеко от нас, за горизонт истины. И именно поэтому мы находимся с ними в близких взаимоотношениях. Важна не экологическая проблема их выживания. Важной всегда была и до сих пор остается проблема их молчания. В мире, который стремится к тотальному высказыванию, в мире, собранном под гегемонией знаков и дискурса, их молчание приобретает все большее значение для нашей организации смысла. Конечно, их заставляют говорить, всевозможными способами, один небезневиннее другого. Они были носителями морального дискурса о человеке в баснях. Они поддерживали структурный дискурс в теории тотемизма. Они ежедневно передают свое 'объективное' сообщение — анатомическое, физиологическое, генетическое — в исследовательских лабораториях. Они поочередно служили в качестве метафор для добродетелей и пороков, в качестве экологической и энергетической модели, механической и формальной
Вы читаете Симулякры и сумуляция