отказаться от чистых своих желаний. Сакромозо так и не захотел оставить золото в стенах монастыря, и потому настоятель уговорил взять с собой в качестве телохранителя отбывавшего наказание монаха. Настоятель предложил было и кучера поменять, но рыцарь категорически отказался.
— Этот хотя бы умеет править лошадьми. У него легкая рука. Я уже лежал один раз на обочине, с меня хватит.
Колокола звали монахов в трапезную, когда карета выехала за монастырские ворота.
Лазарет
Пастору Тесину удалось довезти два обоза с ранеными до постоялого двора в местечке Р. Всю ночь лекарь резал больную плоть, накладывал швы, пулеизвлекательные ножницы не знали покоя, пила ампутационная… да что говорить. Стон стоял на всю округу, а наутро явился отряд пруссаков и объявил всех пленными. Лазарету велено было следовать в Кистрин.
Никто и не думал протестовать или возмущаться, все были настолько измучены, что не видели большой разницы, валяться ли им в полевом госпитале под открытым небом или в городском помещении. Правда, раненые видели, во что обратился город, поэтому многие высказывали сомнения, а действительно ли Кистрин назвал прусский офицер?
Скорбный обоз двинулся к городу. В Кистрине пленных разместили в холодном и пустом подвале крепости. Лекарь немедленно поднял галдеж и сварливо начал требовать человеческих условий для раненых. Нужны были лекарства, холст на бинты, возможность подогревать воду. Все тот же прусский офицер, который привел их в крепость, внимательно выслушал пастора, который невольно служил переводчиком, и сказал сухо:
— Я нахожу эти просьбы нескромными. Не ваши ли войска сожгли город? Аптека пострадала одной из первых, — и ушел, неприятно щелкнув пальцами.
Спустя полчаса он явился опять, сказав Тесину, что его ждет комендант крепости фон Шак. Пастор только пожал плечами.
Они поднялись по узкой каменной лестнице, построенной в незапамятные времена, горели факелы, вставленные в металлические гнезда, потом долго шли по внутренней открытой галерее. Двор крепости был обширен, мощен брусчаткой, здесь текла своя жизнь: расхаживали солдаты, крестьянин выгружал дрова у кухни, в другом дальнем конце маркитант раскинул свой лоток.
Апартаменты коменданта располагались в круглой башне.
— Обождите здесь, — бросил офицер и скрылся за дверью.
Тесин остановился у длинного, похожего на бойницу окна. Перед ним лежал Кистрин. Город еще дымился. Неделя прошла со дня страшного пожара, а где-то еще догорали головешки, остатки фундаментов и погребов. Страшные, черные печи высились вдоль улиц, как останки чужой, погибшей культуры. Среди пожарища бродили люди в надежде отыскать что-то из металлических вещей, может быть, драгоценностей или посуды.
«Странно, — подумал Тесин, — люди уже не чувствуют друг к другу той животной ненависти, которая двигала ими менее чем сутки назад. Раненых можно понять, они уже вышли из игры, дальнейшая судьба войны их не касалась, но прусский офицер тоже не испытывал к ним злобы, только рассматривал всех, как диковинных зверей, — вот с кем пришлось биться!
Видимо, накопившаяся в людях ненависть израсходовалась на поле брани, словно лопнул гнойник и все ожесточение, весь яд вылились наружу. Душа стала заживать. А может, этот офицер потому столь снисходителен и вежлив, что русские проиграли сражение?»
— Прошу вас…
Фон Шак был уже не молод. Глаза его, едко смотревшие из-под нависающих бровей, так и пробуравили вошедшего. Великолепная выправка и что-то неуловимое в жесте выдавали в нем светского человека. Он неторопливо прошелся по кабинету, сесть пастору не предложил, но и сам остался стоять во все время разговора.
— Назовите себя. Пастор представился.
— Из уважения к вашему сану я не буду задавать вам лишних вопросов. Но согласитесь, тяжело видеть соотечественника на службе у врагов.
— Я служу Богу, а ему было угодно поставить меня на это место.
— У меня есть сведения, — продолжал фон Шак, — что вы были духовником фельдмаршала Фермора.
— Эти сведения верны.
Комендант пожевал губами, в минуту задумчивости он становился похож на старую мудрую лошадь.
— Если хотите, мы можем содержать вас отдельно… в более сносном помещении.
— Я хотел бы остаться при лазарете, господин комендант.
— Воля ваша. Бели будут жалобы, я постараюсь их удовлетворить.
— Благодарю вас. По воле Божьей, я здоров, но хотел бы облегчить страдания раненых. Я уже говорил господину офицеру…
— Об этом после. — Голос коменданта стал сух, добрая лошадь исчезла, обычное длинное, морщинистое, надменное лицо. — Уведите…
По дороге назад пастор рискнул спросить офицера:
— Кто же одержал победу в этой страшной баталии?
— Разумеется, мы! Если вы, конечно… — он неожиданно запнулся.
— Вы хотите спросить, кого я считаю своими? — уточнил Тесин. — Немцев, разумеется… Но скорблю обо всех.
Офицер заносчиво вскинул голову, и пастор увидел, что тот значительно моложе, чем хотел казаться.
Весь день Тесин помогал лекарю в его работе, а вечером произошла неожиданность.
— Один из ваших пленных умирает, — сказал офицер, делая ударение на слове «ваших». — Он хочет, чтобы вы отпустили ему грехи. Это в другом помещении. Пошли.
— Он лютеранин? — спросил пастор по дороге.
— Он калмык. Он говорит, что вы напутствовали его перед битвой. Неужели и калмыки стали вашей паствой? — голос офицера звучал насмешливо.
— Я благословил их на пути к Богу. И не ищите зла там, господин офицер, где его нет. Да, я лютеранин, а они православные. Но Бог у нас один, и все мы его дети.
Путь к умирающему калмыку был коротким, два поворота подвального коридора. Спеша к умирающему, Тесин успел задать себе вопрос, как же калмык смог передать офицеру свою просьбу, они по-русски-то изъясняются с трудом. Но оказалось, что в подвальном помещении много народу. Казаки и калмыки, числом около пятнадцати, попали в плен до главной баталии. Это был разведывательный отряд, который столкнулся в тумане на переправе с армией Фридриха. Калмык умирал не от ран, похоже было, что он сильно болен легкими, темный подвал перевел болезнь его в другую стадию.
— Он очень плох, — услышал над своим ухом пастор, акцент был русский.
Пастор поднял голову и увидел перед собой мальчика, вернее подростка. Лицо его было бледным, болезненным, взгляд распахнутым и внимательным, так обычно смотрят очень близорукие люди. Так вот кто у них за переводчика! Как странно было видеть этого ребенка в обществе грубых и суровых вояк, и вообще, как он попал сюда — этот образованный, несчастный мальчик? Волосы его торчали космами, камзолишко болтался, как на вешалке, руки в цыпках, ноготь на большом пальце посинел, словно его прищемили дверью, а может, в бою, на правом запястье грязный, окровавленный бинт. Видно было, что пленные относились к нему ласково, а иногда и почтительно. Но вопросы задавать было некогда. Тесин попытался сосредоточиться на умирающем.
— Он еще поживет, — с детской доверительностью прошептал мальчик. — Это он только вечером впадает в беспамятство, а утром непременно очнется. Наши позвали вас, чтобы поговорить. Но вы сидите с