Однако не стоило преувеличивать: у меня же нет таблички на спине. И сирены не взвоют, если я войду в Венецию. Во всей этой истории я с самого начала выглядел дураком: не стану же я дрожать как заяц или бледнеть лицом. И потом у меня живот к спине прилип, а я знал мест десять, где человек, не боящийся показаться на люди, может подкрепиться лазаньей и спагетти. Словно чтобы убедить себя в том, что я ничем не рискую, пройдя до конца моста, по которому ветер гнал небольшие волны, а я шлепал в полном одиночестве, я надел толстые очки в резиновой оправе, как будто собирался нырнуть. Через полчаса я был на vaporetto[80] и, после довольно большого переезда, сошел на дебаркадер перед баром «У Гарри». Ники потеряла здесь каблук. Наверное, лет тридцать тому назад.

Я стал бродить по улочкам. Витрины освещены (зачем они столько туда напихивают?), а лавки пусты. Нет клиентов, нет туристов. Видя вокруг только зонты, десятки зонтов, но ни одного лица, я совершенно успокоился. Под ливнем, затоплявшим город, посреди людей, завернутых в плащи из прозрачной пленки, цвета горелой корочки и пожухлых листьев, в дождевики, в брезентовые накидки и мокрые пончо, следящих только за тем, чтобы не поскользнуться в луже или на лимонной корке, не выколоть друг другу глаза, столкнувшись, я мог не опасаться, что меня узнают и окликнут. Некоторые, нагруженные свертками, походили на вьючных лошадей, пересекающих болото под плотным огнем, взрезающим поверхность воды фонтанчиками от пуль. Другие, прокладывая себе дорогу короткими и требовательными «prego! prego!»,[81] не поднимая при этом козырька или зонтика, иногда издавали такой же крик, как гондольеры перед пересечением каналов.

Эта колония охваченных паникой мокриц почти затмила собой образ другого племени: ни на кого не похожих местных феодалов — commendatori, аристократов, прочно засевших за мавританскими жалюзи, старых сводней, позвякивавших при ходьбе, которых встречали как фей, эстетов-космополитов — потомков вымершего вида, молодых художников-стипендиатов, которые, ожидая, пока на них снизойдет гениальность, грызлись друг с другом, исступленных говорунов… Собачья погода вернула городу его маски, безликую суету. Но погребок «Флориана» был пуст. Никого за столиками. Часть площади залило водой, ее пересекали по доскам. Я продолжил прогулку. Зашел в несколько церквей, подземных галерей, где посверкивали самородки. Наконец, устав бродить вдоль липких стен, заглянул в тратторию, а потом отправился спать в небольшой отель.

Пробуждение в Венеции!.. Дождь так и не перестал. Моя одежда еще не высохла. Еще целый день придется слушать о несчастье и потопе! Когда я спустился, чтобы расплатиться, девушка за стойкой показала мне птичку, которую ветром ударило об навес, а она устроила ей гнездышко в плетеной корзине. «Может быть, до вечера!» — сказала она, давая мне сдачу.

Было, наверное, часов одиннадцать, но calli и campi,[82] превратившиеся в бассейны, были еще пусты. Я снова стал бродить по торговым галереям; ни один иностранец не рассматривал витрины. Я десятки раз приезжал в Венецию, даже работал здесь — провел около трех недель на передвижных лесах в Scuola di San Rocco, фотографируя плафоны, — но впервые оказался здесь один и словно в карантине. В определенном смысле, нет ничего хуже, чем не иметь возможности приехать сюда с открытым забралом, так как в любой момент можешь столкнуться с кем- нибудь, кто возьмет тебя под руку и тотчас выложит все последние сплетни. Но в то утро для меня было хуже всего находиться в Венеции иностранцем и не знать, на что употребить свой день, ведь чересчур оживленные места были мне заказаны. Мне казалось унизительным появиться там с таким же пустым взглядом, как у ошалевших провинциалов, которых в разгар сезона привозят сюда на экскурсии и которые, изнемогая при одной только мысли о том, сколько всего их грозятся заставить посетить, пытаются удрать, смешавшись с толпой.

У меня не выходила из головы та птица: не слишком радостное предзнаменование, если верить в знамения. Это напомнило мне один случай, кажется, в Грассе. Мне тогда было лет десять. Я тоже нашел птичку, упавшую на песочную дорожку; мы ее подобрали. Возможно, напрасно, помешав завершению драмы. Пытаясь спасти ее, вмешавшись со своей чувствительностью в запретную область, где действует неумолимый закон, по которому птицы становятся добычей кошек и «прочих паразитов» (словечко Ники), мы только нарушили порядок вещей. Претендуя на то, чтобы избавить птичку от роковой неизбежности, мы попадали во все большую зависимость от нее. Ники стала ее сиделкой. Понемногу птичка привыкала к своему новому положению больной, о которой заботятся все вокруг. Она нежилась у нас в ладонях, под защитой своей независимости, которую приобрела благодаря нашей жалости. Иногда она привлекала к себе внимание, трепеща крыльями и издавая пронзительный писк. Я испытывал смутное отвращение к этим приступам эпилепсии. Мы продлевали ей жизнь совершенно бесполезно. Не в силах ее вылечить, мы превратили ее в свою жертву. По сути, мы не знали, что с ней делать. Но и когда она все-таки решила умереть, возникла проблема: после стольких забот мы почувствовали себя обязанными похоронить ее достойно… под апельсиновым деревом. Что сказать о смерти птички?..

Венеция в то утро не могла помочь мне прогнать эту картину. Я никогда не видел ее такой насупленной, такой размытой. Я был предан в своей любви, как мужчина, который слишком рано проснулся рядом со старой любовницей. Но в то же время попал в ловушку. Собор Святого Марка со своими лошадьми, которые уже не казались золотыми в отсутствие солнца, походил на аттракцион «американские горки», какие я видывал в детстве на ярмарках, и никто не удивился, когда под главным порталом заиграла шарманка.

Решительно, лучше бы я провел ночь под Местре, а может быть, дожидаясь срока, назначенного шофером, дошагал бы до Падуи. Вообще-то у меня еще было на это время. Подгоняемый ветром, бушевавшим на площади, я направился к Пьяцетте, решив сесть на первый же vaporetto у пристани Святого Марка. Повернув голову к Бумажным Воротам и Золотой лестнице, я выхватил взглядом блок розового камня в углу здания и тетрархов,[83] которых Республика Серениссима в своей гордыне превратила в некий символ, пока в Риме собирали обелиски и императорские эмблемы. Но у входа в этот печальный театр под открытым небом с разверзшимися хлябями вожди варваров были похожи на детей, пытающихся укрыться от дождя и прижимающихся друг к другу, натягивая на плечи свои мантии. В цоколе здания эти статуи обретали иной смысл, нежели тот, какой приписывался им так долго с тех самых пор, как их установили здесь, чтобы напомнить, что Венеция — врата Востока. Я вдруг вспомнил страницы из записных книжек Атарассо, которые он посвятил своему детству, прошедшему в этом городе, в квартале Святого Симеона, где его отец, родившийся в Смирне, чинил часы. Его призвание пробудилось не когда он смотрел, как отец замыкает время в подуставших механизмах, и не когда тот рассказывал об Измирском и Митиленском вилайете, а вот здесь, на этой площади, перед этой скульптурой, этими метопами, этими кусками фризов или карнизов, ветвевидным орнаментом, которые, вцементированные в ту же стену, представляли собой первое собрание трофеев такого рода на заре нового времени. «Наверное, я последний венецианец, — писал он, — кому эти воины или цари открыли дорогу на Восток. Кто были эти рыцари, стоящие плечом к плечу в невзгодах, взирая вместе на бессилие богов, сжимая дланью рукоять меча? Мидяне, парфяне, скифы? Тогда я этого не знал, как не знал я и того, что уготовила им суровая судьба, какие сражения они дали. Мне было неважно, что путь их сюда был гораздо менее далек, чем я предполагал…»

Эта встреча с «побежденными» ознаменовала собой всю его жизнь. Так утверждал Атарассо. Почему я не сохранил ту страницу, одну из лучших, одну из самых волнующих, цитируя ее при необходимости? Момент истины в жизни, прожитой без помарок, но которой предстояло быть опороченной истиной, заключенной во мне.

Если для Андреаса Итало все началось перед этой скульптурой, то концом, завершением его жизни и трудов отныне стал Фонд его имени, который, несомненно, пробудит новые таланты. В этом тоже был смысл. Неужели непонятно?

Я собирался нанести ему удар, ужасный удар: я должен был воздать ему эту дань уважения, загладить свою вину. Если бы я уехал из Венеции, не пройдя по залам музея, не взглянув на предметы, которые так долго завораживали меня, рядом с которыми я так часто проводил ночь, пока они были заперты в ящиках, то позднее я стану корить себя за это, я сам себе покажусь смешным. Внезапно решение было принято: ничто не сможет отвратить меня от этого посещения. Разве я с другой целью приехал? Чересчур предсказуемая цепочка, связывающая конец с началом.

То, что было дальше, не менее предсказуемо. В очередной раз, пробираясь по траншее и заметив

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату