наблюдатель и наблюдаемая. Возможно, она, со своей стороны, тоже знала о моём присутствии, возможно, это и натолкнуло её на мысль о дверном глазке (который скоро откроет удивлённые веки). Она была чем-то занята, ходила по комнате, постукивая высокими каблучками, исчезая из моего поля зрения и появляясь вновь. В окне у неё за спиной — ртутный блеск дня, и первые шорохи дождя по стеклу. Во что мне нарядить сегодня мою куколку? В чёрное, как всегда, в чёрную шёлковую блузу и эластичные брюки, которые я не любил — в моё время их называли «лыжные штаны», — они зацеплялись снизу под пяткой и придавали ноге упругий несгибаемый вид, сходясь клином от бедра к лодыжке. Надо будет мне разобраться в вопросах одежды, в модах и тому подобном, выяснить, что как называется, чтобы не путать, где платье, а где — юбка. (Что такое, кстати, платье-рубаха?) Вот будет ещё одно безобидное развлечение. На днях я видел в галантерейном магазине, как молодой человек у прилавка нижнего белья с озабоченным и несчастным видом обсуждает с многотерпеливой продавщицей размеры дамских трико. Воистину, времена меняются — раньше этот парень заработал бы у неё оплеуху, а то и вовсе был бы сдан на руки полиции. А. в таких делах была снисходительна. Раз, когда мы лежали в постели и я, набравшись смелости, смущённо попросил её не снимать последнего прозрачного предмета одежды, пробормотав невнятно какое-то обоснование, она весело, гортанно расхохоталась и сказала, что всегда мечтала о любовнике-фетишисте. Счастливые воспоминания. А пока я стою в коридоре, за окном идёт тихий дождь, и А., милое и подчас на диво практичное дитя, хлопочет, устраивая для меня (а придёт срок — для нас обоих) ложе на старом кочковатом, безропотном и неизменно услужливом раскладном кресле, которое предусмотрительная судьба — или требования искусства — предоставили в наше распоряжение в этой белой комнате.

Наконец ноги у меня начали дрожать от неподвижного стояния, я сценически звучно кашлянул и прошёл внутрь как ни в чём не бывало, словно её здесь вообще не приметил. Если она и удивилась моему появлению, то не показала виду, а только оглянулась и сунула мне в руки подушку, сказав: «На-ка, подержи». Настоящая маленькая хозяюшка, хлопотливая и озабоченная. Спросила, как я считаю, хорошо ли кресло стоит вот так, против окна? «Тут мне ещё нужны шторы», — заметила она, измеряя прищуренным глазом площадь окна. А как же, непременно шторы, нельзя же без штор. И ещё кресло-качалка, и кошка, и трубка с домашними туфлями для меня, а там, глядишь, и детская кроватка в углу, это тоже, почему бы и нет? Я стоял, прижимая к груди подушку и улыбаясь как идиот, и сам не знал, что нелепее: то, что она делает, или как я к её действиям отношусь — словно это вполне естественно, вот так прийти в субботу среди бела дня в нежилой дом и застать там её за преображением пустой голой комнаты в любовное гнёздышко. То была последняя минута, когда я ещё мог опомниться и трезво, раз и навсегда, признать, что происходящее смешно, невозможно и сопряжено с несказанными опасностями. Мне стоило только открыть ей, кто я такой на самом деле, и она отшатнётся и, пятясь, уйдёт, в немом ужасе расширив глаза, как блюдца, потрясённая, с дрожащими губами. Но я ничего не сказал, а просто стоял, расплывшись в улыбке и кивая, пьяный от любви новобрачный муженёк, и когда она деловито выхватила подушку из моих объятий и понесла к постели, будто пухлого беленького младенца, я беспомощно опустил руки и понял, что я пропал. Помню, мне ещё совершенно невпопад пришла в голову мысль, что, может быть, она красит волосы, такие они чёрные и блестящие по сравнению с белизной лба и девической шеи. Я говорил о её бледности? Но в этой бледности не было ничего от худосочности и малокровия. Просто она вся светилась изнутри сквозь свою тугую прозрачную кожу. В первое время, обнимая её нагую, я иногда воображал, что то, чего я касаюсь, это не кожа, а тончайший гибкий панцирь, в котором таится другая, недостижимая, она. Удалось ли мне хоть раз пробиться через эту прозрачную плёнку?.. Ради Бога, довольно! Всё время один и тот же вопрос, не могу больше. Да к тому же я знаю ответ, зачем же спрашивать? Дождь за окном продолжал возбуждённо шептать, весь захваченный любопытством: что мы будем делать дальше? Запах свежего постельного белья почему-то напомнил мне детство. Придерживая подушку временно удвоившимся подбородком, А. заправляла её в наволочку. Словно по колено в вязкой жидкости, я двинулся к ней, перебирая пальцами по краю моего рабочего стола, как марш дрожащих от страха игрушечных солдатиков. А. бросила подушку на постель, обернулась мне навстречу и, прищурившись, наблюдала за мной, как бы примериваясь, сколько ещё шагов осталось. На минуту мне почудилось, что она сейчас рассмеётся. У меня стало по меньшей мере три руки, и все три неизвестно куда девать. Я попробовал было что-то произнести, но она быстро приложила палец мне к губам и качнула головой. Я взял её руки в свои, и мне вспомнилась птица, которую я когда-то поймал и держал вот так; должно быть, она была больная, умирающая. «Тебе холодно», — проговорил я. Это не сцена из спектакля, это простые банальности, которые слетают в такие минуты с губ даже самого красноречивого любовника. «Нет, — ответила она. — Вовсе нет. Ничуть».

Изо всех наших греховных мгновений именно это, предваряющее и в сущности невинное, я вспоминаю особенно живо, с особенно мучительным, острым страданием. Помню её решительную улыбку, когда она отстранила меня и принялась методично расстёгивать пуговки на чёрной блузе. Теперь она сидела на краю постели, а я стоял над нею всё ещё в своём старом макинтоше, должно быть, с приоткрытым ртом и тяжело дыша, как старый бык на подкашивающихся ногах. Помню тёмные углубления возле её плеч и сами плечи, изящно вздёрнутые, на правом — круглый белый отсвет от окошка, и её необыкновенные, маленькие, похожие на сжатые кулачки, груди с взбухшими сизыми, будто синяки, сосцами. Резинку лыжных штанов скрывала на животе мягкая белая складка, по следу от неё мне хотелось провести языком. Она скинула туфли, высвободила пятки из штрипок, и эластиковые штанины обмякли, как шкурки от воздушных шариков. Её крохотные румяные стопы со странно расходящимися пальцами говорили о босоногом детстве где-нибудь у моря, среди магнолий и разноцветных крикливых птиц. О моя Манон, где ты? Где ты…

Но тут снизу донёсся стук в парадную дверь. (Может быть, всё-таки это сцена из спектакля.) Всё сразу резко переменилось. Мы виновато посмотрели друг на дружку, как нехорошие дети, застигнутые за чем-то гадким. Я заметил, что выше локтя у неё на руках гусиная кожа, а соски съёжились и на плечах остались голубые бороздки от бретелек. Стук повторился, странно ненавязчивый и от этого только ещё более повелительный. Сердце моё рванулось и стреноженное взвилось на дыбы. «Не отзывайся», — шепнула А. Вид у неё был не столько встревоженный, сколько озадаченный, она хмурилась, отвернувшись к окну, и кусала ноготь на большом пальце; этот стук за сценой не предусматривался в известных ей ремарках. Она рассеянно принялась одеваться. Я же, несмотря на испуг, набухая восхищением, наблюдал, как она, ловко передёрнув плечами, устроила свои маленькие скачущие груди в узких кружевных гнёздах и просунула прямые руки в рукава чёрной блузы, так что, когда я повернулся и побрёл вон из комнаты на заплетающихся ногах, с глазами кролика, утирая пересохшие губы тыльной стороной кисти, я был в состоянии такого возбуждения, что спускался по ступеням чуть ли не на четвереньках. На пятереньках.

Парадная дверь смотрела мне навстречу с затаённым злорадством, словно ей не терпелось распахнуться и напустить на меня орущую орду обвинителей. Какое пророческое предчувствие внушило мне этот страх? Но когда я открыл дверь (она с размаху ударилась об наружную стену, издевательски вереща петлями), я про себя по-лошадиному заржал от облегчения, хотя кого или что я ожидал увидеть, не знаю. На пороге, в извиняющемся поклоне, обрызганный дождём, стоял давешний тип с большой круглой головой, которого я заметил на противоположном тротуаре, — помните его? Он уже поднял руку, чтобы постучать в третий раз, и теперь поспешно опустил, обрадованно улыбнулся, прокашлялся и сказал:

— А, мистер М.! Вас-то мне и надо.

4. ИЗБАВЛЕНИЕ СИРИНГИ

Иов ван Хеллин (1598–1647)

Холст, масло, 23 5/8 х 31 1/8 дюйма (60 х 80 см)

Этот художник, как известно, лет десять проработал в многолюдной мастерской Петера Пауля Рубенса, вплоть до смерти великого фламандца в 1640 г.; вполне возможно даже, что отдельные части, подчас довольно внушительные по площади, величайших полотен Рубенса принадлежат на самом деле

Вы читаете Афина
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату