— Куда?

— К партизанам. Вот только никак не могу придумать, где взять оружие. А так не примут, выгонят. Но все лучше, чем так вот, чтоб убили, и все.

— А я очень боюсь, — серьезно прошептала Анка. — Очень-очень. Я очень жить хочу, вырасти, стать кем-нибудь, я только пока не придумала кем. Вот сегодня хотела бы стать поваром, потому что можно есть, сколько хочешь. Но это сегодня. А после войны лучше всего было бы стать врачом, лечить людей, как дедушка. Он такой добрый был.

Она шептала и все гладила Марика по бедру. А он уже не мог, готов был взорваться от этой невыносимой ласки. И тогда Анка приподнялась и прошептала ему в ухо:

— Марка, а ты целовался?

«Сто раз!» — хотел ответить Марик, но неожиданно сказал правду:

— Не-а.

— Хочешь, поцелуемся? А то нас убьют, а мы с тобой ни разу и не поцеловались даже…

Губы у нее были сухие и сладкие, она как будто пила, и все никак не могла напиться. Сжала ладошками его щеки и быстро-быстро тыкалась ртом ему в лицо, а потом снова хватала его губы и долго мяла их своими. Засунула свою ладошку ему под рубашку, погладила по груди. Тогда и Марик решился. Осторожно заполз за вырез платья — и когда она успела расстегнуть ворот? — и потрогал небольшую выпуклость на ребрах. Чуть побольше, чем у него. Только сосок у нее другой, длинный, он это чувствовал, трогал его, это было так странно, что его всего трясло, а она продолжала хватать его губы и все стонала так протяжно, так незнакомо.

И когда он уже больше не мог сдерживаться, она раздвинула ноги, помогла ему, и Марик провалился в мягкое, влажное и очень-очень горячее. Отчего стало совсем уж невозможно, и он, несколько раз двинувшись внутри горячего, забился в сладчайшей судороге, с наслаждением чувствуя, как из него выстреливает в загадочную девичью глубину что-то жизненно важное, избавляя его от себя.

И тогда он заплакал, а она гладила его по затылку, прижимая к себе навалившееся на нее легкое мальчишеское тело. И все шептала:

— Ну что ж ты плачешь, глупенький! Вот и все, теперь ты тоже знаешь, что это такое. Теперь умирать не так страшно, правда? А то бы нас убили, и мы никогда бы и не узнали, как это хорошо, да ведь? Ну, поплачь, поплачь, я в первый раз тоже плакала…

Анка, как выяснилось, отдавалась всем мальчишкам, оставшимся в гетто. Правда, только тем, для кого это было впервые, и только один раз. Мальчикам было бы жалко умирать, ни разу не познав женщину, говорила она. А второй раз — это уже любовь, это нельзя, потому что нельзя любить всех. А она любила только Марика. И он стал последним.

Ее убили через два дня. Поймали, когда она пыталась выбраться в город, чтобы поменять на еду какое-то барахло, добытое у знакомой старушки. Два полицая весело били ее сначала своими здоровенными кулаками, потом так же весело пинали ногами, а когда она затихла, то на прощание один из них прикладом винтовки разбил ей голову.

И в ту ночь рыдали два мальчика: Марик Мешков — в гетто, и Вадик Калиновский — в городе. А старый раввин Ефим Лазник, накрывшись талесом, молился всю ночь, благословляя имя Всевышнего, ибо только Ему одному ведомы нити судеб людских и пути человеческие.

Больше Марик не плакал никогда.

С этого момента он начал рыть подкоп под забором, окружавшим гетто. Теперь ему было все равно, возьмут его к себе партизаны или нет. Не возьмут — и черт с ними. Он все равно добудет себе оружие, выживет — выживать он научился — и поставит целью всей своей жизни найти и убить этих двоих полицаев.

Через забор перелезть было сложнее — поверху шла колючая проволока, высокая, так что — никак. Все лазы, которые они тщательно готовили месяцами, полицаи наглухо заколотили толстыми досками, не оторвешь. Оставалось рыть под забором. Со стороны гетто это было нетрудно, Марик знал все те места, где его не было видно, пока он копал ржавым совком, найденным неизвестно где непонятно когда. Он старательно заставлял себя забыть все, кроме Анки, даже маму. Теперь по-другому было нельзя. И умирать было нельзя, потому что тогда никто этим гадам не отомстит. Значит, надо было бороться. Одному.

Проблемой было выползти на ту сторону. После того как поймали Анку, полицаи теперь постоянно патрулировали вдоль забора и внимательно следили, чтобы последние евреи не сбежали, пока не начнется последняя «акция». Но тут надо было рискнуть, делать нечего.

Столбы эти халтурщики вкопали неглубоко, видно, были уверены, что евреи покорно дадут себя убить, а не будут пытаться сбежать. В общем, не без оснований были уверены, чего уж там. Так что ход, в который можно было протиснуться, Марик выкопал довольно быстро. Дождался темноты, да не просто темноты, а предутренней, чтобы сон у полицаев и остальных сволочей был послаще, собрался с духом и вполз в земляную дыру, держа перед собой на вытянутой руке совок, которым надо было прокопать последние сантиметры, отделявшие от города. Земля набивалась в рот, в волосы, дышать было трудно, Марик быстро и сильно вспотел, ощущая отвратительный запах своего давно немытого тела, но копал и копал, очень надеясь на удачу и вспоминая про себя все слова на идише, какие только знал. Может, заменят молитву, вот молитв он не знал ни одной.

Потом он протиснулся в узкое отверстие, доламывая телом остатки земляной полосы, окружавшей забор гетто. А когда выполз, то в свете луны обнаружил стоящего напротив него Вадика Калиновского. Вадик стоял с карабином наперевес и, открыв от изумления рот, смотрел на перепачканного землей Марика.

«Ну, вот и все! — обреченно подумал Марик. — Конец. Надо же, как глупо. И чтобы именно эта скотина меня сейчас поймала. Значит, все. Жалко». А вслух сказал:

— Что уставился, Калиновский? Хочешь меня убить, как Анку Ружанскую убил? Давай. Вперед, фашистская твоя морда.

— Я ее не убивал. — Вадик по-прежнему держал винтовку наперевес. — А ты бежишь, что ли?

— Нет, что ты! Я просто отправился погулять, подышать свежим воздухом. Знаете, пан Калиновский, что-то не спится. — Марик вдруг ощутил, что рука его по-прежнему держит старый и ржавый садовый совок. А вдруг?.. Чего ему терять-то?

— Интересно, а ты меня сможешь сам убить или побежишь за подмогой? — Марик пошел на Вадика, стараясь смотреть прямо на него. В темноте особо было не разобрать, так, силуэт, да еще и от голода он совсем плохо видел в темноте, но из Майн Рида помнил, что противнику нужно смотреть в глаза. Тогда ты сможешь предупредить его действия. — Ну, Калиновский, давай!

Вадик поднял карабин повыше. Ствол ходил ходуном.

— Что, сука? Не можешь выстрелить в старого школьного товарища?

— Уходи, Мешков, — пробормотал Вадик. — Я не скажу никому.

— Конечно, не скажешь. Сейчас не скажешь. Потом сообщишь и утром со своими свиноедами отправишься меня искать, потому что далеко мне не уйти, да? И тогда меня пристрелит кто-то другой, а ты останешься чистеньким интеллигентным Вадиком Калиновским, который любил играть в шахматы. Вот только сейчас, Вадичка, я тебе устрою мат и ад.

Ствол карабина уперся Марику в грудь. Вадик стоял совсем близко. «Интересно, выстрелит или нет», — равнодушно подумал Марик и взялся рукой за ствол. Не выстрелил. Тогда он резко рванул винтовку к себе. Вадик безвольно отпустил ее, а Марик другой рукой со всей силы ткнул его лезвием совка в лицо, не глядя, куда пришелся удар. Под рукой что-то хрустнуло, Вадик странно хрюкнул и упал навзничь. Марик выбросил совок, перехватил карабин и подошел к нему. Лицо Калиновского было залито черным.

— Не надо, Мешков! — прохрипел он. — Не надо! Я же ничего не сделал! Я же вам помогал! За что? Я ж вам мед принес, помнишь?!

— Я не люблю сладкое, — сказал Марик и, подняв приклад повыше, со всего размаху опустил его на черное лицо Вадика Калиновского.

Потом закинул ремень карабина на плечо и быстро зашагал в сторону леса. Он ничего не чувствовал.

Вы читаете Тридцать шестой
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату