смолкли. Папа побежал по знакомым узнавать о результатах восстания, о том, живы ли все. Помню два рассказа о близких людях. Дядя Шура жил тогда на Пречистенке в большом доме наискосок против Мертвого переулка, на шестом этаже. Напротив их дома помещалось юнкерское училище, в котором засели юнкера. На чердаке того дома, где жил дядя Шура, были установлены пулеметы, из которых велся обстрел юнкерского училища Ответные выстрелы по чердаку чудом миновали окна верхних квартир, в том числе и квартиры дяди Шуры.
Возле дома от выстрелов загорелся газовый фонарь, который, как факел, неугасимо пылал дни и ночи, грозя ужасающим взрывом. Дядя Шура со своими домочадцами за это время успел натерпеться страха.
А на Никитском бульваре сгорел тот дом, где помещалось книгоиздательство Сабашникова. Никто из семьи Сабашниковых не пострадал, т. к. они жили в другом месте, но погибло все иму-щество издательства. В том числе сгорела одна папина рукопись; помнится, это была рукопись книги 'Мечта и мысль Тургенева'. Папе пришлось ее потом восстанавливать по сохранившимся заготовкам. Второго экземпляра рукописи у него не было, т. к. в то время пишущие машинки еще не имели широкого применения и рукописи обычно переписывались от руки. Папе чаще всего переписывала тетя Надя, у которой был каллиграфический почерк.
Поздней осенью 1917 года из Одессы, где жили папины родные, пришла горестная весть. В течение одной недели в семье дяди Бумы произошло два страшных несчастья. Сначала скончал-ся от брюшного тифа его старший сын Саша, которому только что исполнилось 20 лет, а потом, очевидно от горя, умерла наша маленькая бабушка — папина мать.
Саша заразился тифом в казармах, где он проходил военное обучение. Заболело, кажется, шесть человек, но умер только он один. Болел он дома. У него был могучий организм, а такие люди часто хуже переносят инфекционные болезни, чем более слабые. Мама рассказывала мне потом, что, кажется, дядя Бума недостаточно осторожно лечил его, не препятствуя ему вставать с постели. У него получилось кишечное кровотечение, которого он не перенес, оно оказалось роковым.
После похорон своего старшего, любимого, внука бабушка себя плохо почувствовала, ослабела и через несколько дней скончалась. Дядя Бума, знавший о безумной любви своего брата к матери, побоялся ему прямо написать о несчастье и послал письмо на имя Лили, которой пришлось передать его нашим родителям.
Никогда не забуду той минуты, когда мама повела нас к папе наверх после того, как он получил известие. Папа сидел на своем обычном месте у письменного стола. Когда мы подошли к нему, он зарыдал и обнял нас. Вид плачущего папы совершенно потряс меня. О Саше папа тоже очень грустил. Незадолго перед этим, в начале лета 1917 года, когда мы были в Судаке, Саша приезжал в Москву и приходил к папе. Папе он очень понравился. В письме к дяде Буме, ответном на известие о несчастье, папа описывал свое впечатление от Саши. Он писал о том, как вышел во двор проводить уходившего Сашу и смотрел ему вслед, а он шел такой прекрасный, молодой, ничего еще не видевший в жизни.
Зимой 1917–1918 годов уклад и обстановка нашей жизни еще сохраняли в какой-то мере свой прежний вид. Отопление в доме функционировало, мы по-прежнему занимали всю квартиру. Наверное, были сильные продовольственные трудности, но нарастание этих трудностей я сейчас не могу восстановить в своей памяти. Помню, что зима для нас в нашей детской жизни проходила приблизительно так, как всегда, что мы продолжали учиться с мамой и Гриша продолжал приходить к нам по воскресеньям. Но все же в этой жизни произошел огромный внутренний перелом, который должен был рано или поздно повернуть ее совсем по-другому.
Годы 1918-1920-е не отложились в моих воспоминаниях в четком хронологическом порядке. Вероятно, это произошло из-за того, что летами 1918-го и 1919-го годов мы никуда не ездили.
Нарушилась идиллия тесно замкнутого круга нашего детского существования. Не говоря уже о том, что в него ворвались огромные мировые события, требовавшие своего осмысления, мы впервые узнали о том, что жизнь — это серьезная, трудная, а подчас и страшная штука, что она не исчерпывается миром поэтических и уютных детских впечатлений, но содержит в себе голод, холод и всякие лишения, содержит несчастья и горе людей. В эти годы мне впервые пришлось узнать цену товарищества, ощутить себя частью коллектива, независимого от привычной для меня моей семьи, стоящего совершенно вне ее существования, которое прежде казалось мне чем-то единственно реальным и важным. Все это было ново и романтично. Полную новизну жизни я почувствовала уже тогда, когда, выйдя на двор после окончания стрельбы в октябре 1917 года, я вместе с Сережей и Поленькой собирала во дворе гильзы от пуль, а через несколько дней нашла у забора печатную листовку с надписью: 'Тушите свет, за нами следят!'
В те дни к нам случайно попало письмо, чрезвычайно характерное для той эпохи и произведшее на меня потрясающее впечатление. Я храню его всю жизнь. Вот его текст, так и не дошедший до адресата, — написано оно коряво, явно крестьянской рукой, хотя и почти без ошибок: 'Егорушка1 Прости, что не пишу подробно о себе, (нет времени, да и нечего. Умираем мы с голоду. Хлеб, что я привезла 8 п, съели. Люша уехала уж 3 м. и до сих пор нет. Поели свеклу, тыкву, картошек не было, съели (лошадь, овец и теперь умирать. Получила я паек 25 ф. Мешали пополам с дубовыми листьями еще дня на 2 хватит. Николай умер у нас 13 ноября по стар. стилю. Невестка 2 недели уж не поднимается, тятька тоже хворает, хоть и ходит. Осталась я одна с 3-мя ребятами. Люша навряд ли приедет, замерзнет в вагоне. 2 месяца только едет. Федор Ар. умер и 4 детей. Няня с Катей и Настей в приюте. Сама она все больна. Ты пишешь приехать к Вам? Как, да и кому ехать, если можно было бы тятьку туда проводить, может он там прожил бы как-нибудь, а тут умрет. Положение наше ужасное — смерть ждет, а умирать неохота. Страшно неохота. Миша не знаем, как живет, да и жив ли? Съездить не на чем. Писем не пишет. Паша в Самаре в детск. доме, говорит жить можно. Ну и все. Пиши нам, может, кто сохранится'.
Летом 1918 года мы оставались в Москве. Чудесно разросшийся и еще больше запущенный сад был нашим единственным прибежищем. В нем мы проводили целые дни. Поленьки не было в городе. Екатерина Николаевна, боясь наступления голодной зимы, взяла себе место врача где-то близ Москвы, в деревне (не помню, по какой дороге) и уехала туда с Поленькой и Леночкой, с тем, чтобы остаться там на зиму. Я ездила к ним один раз дня на два.
Должно быть, тем же летом 1916 года я поступила в скауты. Знакомство с этой детской организацией произошло у нас, если не ошибаюсь, через Шушу Угримо-ва, с которым после Судака мы остались в дружбе. Сережа и я попали в разные отряды из-за различия в возрасте. Я была принята в отряд для маленьких девочек, который носил наименование 'Пчелок'. Малень-кие мальчики назывались 'Волчата'. 'Пчелки' и 'Волчата' были еще не полноценными скаутами, а как бы приготовишками.
Сережа же был принят в скауты и попал в патруль 'Рысей'. На скаутские сборы мне приходилось ходить куда-то на Малую Никитскую. Сначала меня водила мама, а потом я стала ходить одна. Это были первые самостоятельные выходы из дома; впервые я ходила одна по московским улицам и Сережа ходил в другое место на Раушскую набережную.
От этих посещений я помню очень многое. Самым новым для меня было пребывание в компании чужих детей, незнакомых для моих родителей. Я впервые встретила девочек, пришедших из какого-то иного мира, иначе думающих, иначе говорящих, чем я привыкла.
Собирались мы на большом длинном дворе, помнится, что в комнаты почти не входили. Во всяком случае, я не запомнила никакого помещения. Не очень хорошо помню и наших занятий. Знаю, что большое место в них занимало изучение первой помощи, главным образом искусства накладывания перевязок. Кроме того, мы учили азбуку Морзе и проходили науку маршировки. Последнее мне очень нравилось. Меня увлекала ритмичность коллективных движений; мне казалось очень приятным ощущать себя частью совместного, четкого и красивого строя.
Больше всего меня занимало в скаутской жизни то, что я имела возможность делать дома. Мне очень нравилась скаутская форма, необходимость носить на шее синий галстук. Нравились скаутские заповеди. На одном кончике галстука скаут должен был каждое утро завязывать узелок. Назначением этого узелка было напоминание о том, что скаут ежедневно обязан был сделать доброе дело Раздеваясь на ночь, скаут обдумывал свой добрый поступок и развязывал узелок. Я очень старалась, чтобы ни один день не проходил у меня без доброго дела. Помню, что иногда, возвращаясь со сборов домой, я предлагала какой-нибудь старушке на улице помочь нести корзинку с провизией и была очень довольна, когда мне не отказывали в этом. У нас были какие-то скаутские книжки, где описывалась биография всемирного вождя скаутов,