Надеялись выехать в конце августа. Однако судьба распорядилась иначе. После нескольких дней нашего прибытия домой мы с Сережей оба заболели. У меня обнаружился брюшной тиф, у Сережи, который болел легче, нашли паратиф. Можно представить огорчение и досаду наших родителей. Пропали все мамины хлопоты. Дело нужно было начинать сначала. А мама снова принялась терпеливо и ласково нас выхаживать.
Мне кажется, что развитая, много думавшая 15-летняя девочка, какою я была тогда, должна была внимательнее относиться к тем страшным трудностям, которые у нее на глазах, и в значи-тельной мере ради нее, приходилось нести ее матери. Я же опять болела легко и весело. Тиф у меня был нетяжелый, продолжался он не 6 недель, а 4, как обычно это бывает в детском возра-сте. Лечил нас милый, издавна привычный Гольд. Я лежала почему-то в столовой, а Сережа — в маленькой комнате. Почти ежедневно к нам заходили ребята из колонии — все, кто бывал в Москве.
В середине или, скорее, в конце сентября болезни наши закончились и папа ускоренным темпом возобновил хлопоты о выезде за границу. Когда они снова были завершены, наша поездка едва не сорвалась. По правилам тех лет рукописи, вывозившиеся за границу, проверя-лись в каких-то высших инстанциях, где после проверки запаковывали и запечатывали сургуч-ными печатями. Так было сделано и с теми рукописями, которые папа вез с собой для работы и для сдачи в издательство. Не помню уже теперь, для каких целей, Мага попросила папу отвезти в Германию тетрадку ее стихов; очевидно, она надеялась их там издать. Папа согласился, и эта тетрадка прошла проверку вместе с его рукописями и была запечатана в одном с ними пакете.
Дня за два до нашего отъезда ночью на парадном вдруг раздался резкий звонок. К нам пришли с одним из тех обысков, которые стали повседневным явлением московской жизни тех дней. Помню какого-то молодого начальника, с которым пришли два солдата и понятые из нашего домоуправления. Рылись в книгах и домашних вещах.
В разговоре выяснилось, что интересуются Магой и нашими с ней отношениями. Папа не стал скрывать того, что в запечатанном пакете среди других рукописей есть Магины стихи. Начальник заявил, что пакет нужно вскрыть. Папа со всей откровенностью объяснил ему положение вещей, сказав, что если печати будут сломаны и снова придется сдавать рукописи на проверку, истечет срок заграничных виз и потребуются все хлопоты о поездке начинать сначала. Начальник выслушал папины доводы и ответил, что сам решить этого вопроса не может, а должен получить санкцию своего начальства. В то время у нас в квартире еще не было телефона, и мы проводили его вниз к Лили — к телефону.
Нам показалось, что он отсутствовал очень долго. Мы сидели в страшном напряжении, ожидая решения своей участи. На папу жаль было смотреть — он был совсем бледный. Наконец, начальник вернулся с заявлением, что пакет разрешили не трогать. У нас точно камень с души свалился. Чужие люди ушли, мы остались одни в нашей перерытой, взбудораженной ночным обыском квартире. Больше препятствий к отъезду не было.
Последние дни и часы прошли как в лихорадке. Все наши вещи снесли в две папины комнаты наверху и там заперли. В столовую должен был на время нашего отъезда переселиться из комнаты за кухней Яков Захарович Черняк, незадолго перед тем женившийся. В маленькой комнате предложили пожить Юре Бобылеву, который нуждался в жилье. Но эти переселения произошли уже после нашего отъезда. Мы оставили нижние комнаты оголенными, пустыми.
В моей памяти ярко запечатлелись некоторые моменты тех дней, которые протекли между нашим с Сережей выздоровлением и отъездом. Маме пришлось подумать о том, чтобы как-нибудь одеть нас в дорогу, так как мы были совершенно раздеты. Мне она купила готовые вещи: синюю шерстяную юбку, заложенную простроченными складками, и к ней шерстяную же синюю блузку. А Сереже заказали брюки и тужурку у портного. И мне почему-то очень запомнилось это посещение. Помню большую комнату в подвальном этаже, заставленную вещами и засоренную обрезками тканей. Помню жену портного и нескольких ребят, а также его самого, сидящего с подогнутыми ногами на большом стуле, — по обычаю портных старого времени. Я впервые попала в такую обстановку и увидела быт ремесленного семейства, который произвел на меня очень сильное впечатление.
Навсегда осталась в моей памяти также прощальная прогулка по Москве вечером накануне отъезда. Папа пошел со мной и Сережей нашим любимым с детства маршрутом — по Гагарин-скому переулку, вокруг храма Христа Спасителя, по расположенным около него над рекой скверам. Мы шли медленно и говорили о Москве, которую покидали. Были в размягченном, лирическом настроении.
Я тогда впервые почувствовала, как я люблю родные места, и столь свойственное мне впоследствии чувство ностальгии впервые овладело моей душой. О Москве говорил нам и папа. Как всегда то, что было предметом его I слов, приобретало особенно весомый, значительный смысл. Мы говорили о московских мостовых, переулках, Домах, о московском, единственном для нас воздухе. Может быть, содержание нашего разговора во время этой вечерней прогулки было и не совсем таким, как я его сейчас описываю, но так оно мне запомнилось Первое в жизни прощание с Москвой… Первый отъезд в неизведанную даль…
Дорога в Берлин
С ранней юности, почти с детства, у меня возникла потребность к закреплению прожитых мгновений. В колонии я писала дневник, но позже его уничтожила, рассердившись на папу, который сказал мне, что прочел мои записи. Всю жизнь потом я жалела об этих погибших страничках. Когда мы поехали за границу, я вскоре почувствовала неповторимую особенность этих дней и, еще находясь в Германии, начала подробно записывать все происшедшее со мной за время отъезда из колонии. Эта наивная детская запись, местами немного смешная, но полная свежести чувства и точная по фактам, осталась незаконченной Но то, что записано, позволяет мне теперь легко восстановить в памяти ход событий.
День отъезда и самый отъезд так описаны в моей детской записи:
'Этот день несся каким-то вихрем. Я бегала к дяде Шуре за деньгами, потом сидели в томительном ожидании, пока вернется папа с билетами. Наконец позвали извозчика, все ехали на трамвае, только я с папой на извозчике. Ехали по каким-то частям города, в которых я нико-гда раньше не бывала. Я все старалась лучше запомнить дома, мимо которых мы проезжали, потому что думала, что не скоро еще попаду в Москву назад'.
Ехали мы на Рижский вокзал, который тогда носил название Виндавского. Путь этот занял не менее часа, и мы всю дорогу с папой разговаривали. О чем говорили, теперь я не помню. Но знаю, что, охваченная волнением и грустью расставания с Москвой, я старалась очень выразить эти свои чувства словами. Позже папа говорил, что ему было радостно слушать меня, потому что я, как он выразился, расстегнула одну пуговку и приоткрыла перед ним щелочку в свой внутренний мир. Очевидно, у него было чувство, что он знакомится с повзрослевшей дочкой, с которой впервые так близко соприкоснулся после долгой разлуки во время ее жизни в колонии.
Дальше записано так: 'На Виндавском вокзале было много народу Все наши уже ожидали нас там. Я не помню грусти прощанья, потому что сперва мы все бегали, искали одну даму, которая должна была уехать тем же поездом, но не найдя ее, почти тотчас же были разделены толпой с провожавшими нас Лили, Верой Степановной Нечаевой, дядей Колей и Яковом Захаровичем'. (Помнится, эта дама была теософка, к которой у нас было какое-то поручение.)
Впоследствии Лили рассказала мне, что ей надолго запомнилось мое лицо, каким она видела его через стекло вагонного окна — напряженно-взволнованное и грустное. А у меня на всю жизнь запечатлелась в памяти первая ночь в вагоне.
Ехали мы комфортабельно — в мягком вагоне 2-го класса, одни своей семьей в четырех-местном купе. Мы с Сережей лежали на верхних полках, а папа с мамой — внизу. Папа всю ночь отчаянно кашлял Я не спала и мучительно переживала его кашель. Мне страстно хотелось остановить его, чем-нибудь смягчить, смазать папино намученное горло В то же время под стук колес подгонялось слово 'навсегда, навсегда'.
Я писала дальше так: 'Ехали мы до Риги один день и две ночи Удобнее ехать было трудно. В вагоне был проводник, который очень заботился о всех пассажирах. Он приносил горячую воду и все делал, что