которое разрешилось самым причудливым образом. Он принялся ходить по берлинским злачным местам, глуша себя не столько вином, сколько танцами. Люди, которые видели Белого танцующим, рассказывали, что это была унизительная картина, на которую больно было смотреть. Он танцевал самозабвенно, но плохо, не так, как было принято в то время, представляя собой мишень для насмешек присутствующих при этом зрелище немцев.
Русские друзья, в первую очередь Ходасевич и папа, употребляли все усилия, чтобы вытащить Белого из этого омута, который его затягивал все больше. Но им это не удавалось. Белый упрямо продолжал пропадать в берлинских кабаках. Очевидно, до московских антропософов дошли слухи о положении Белого за границей, и они решили его спасти. В Берлин была откомандирована некая Клавдия Николаевна Васильева, которой поручалось вызволить Белого и привезти его в Москву.
Однажды за табльдотом в нашем пансионе появилась женщина лет сорока с характерными для антропософок 'ангельскими' глазами. Она сумела блестяще выполнить свою миссию. Андрей Белый не только покорно вскоре после ее приезда в Берлин последовал за ней в Россию, но настолько подпал под ее влияние, что стал ее мужем и благополучно прожил с ней вплоть до смерти своей в 1933 году.
Одно из самых ярких впечатлений, относящихся ко времени нашего пребывания в Берлине весной 1923 года, связано с посещением спектаклей Вахтанговского театра, приехавшего тогда на гастроли в Германию. Театр Вахтангова, незадолго перед тем похоронивший своего гениаль-ного основателя, находился в поре расцвета. Актеры были молоды, заветы Вахтангова сохраняли всю свою благоуханную свежесть. Мы пошли на 'Принцессу Турандот'. Этот спектакль был поистине гениален во всем — в режиссерском решении, художественном оформлении, актерс-кой игре, музыке. Весь он искрился и сиял, безоговорочно покоряя зрителей. Актеры играли радостно, свежо, темпераментно. 'Маски' изощрялись в остроумных шутках, посвященных злободневности берлинского существования театра. В дополнение ко всему, мы наслаждались звуками русской речи, а я, со своей стороны, была совершенно покорена обаянием Завадского- Калафа, изящного красавца с тонкой, гибкой фигурой, приобретавшей особую элегантность благодаря великолепно сидевшему на ней черному фраку. Как сейчас вижу также небольшую, тоненькую фигурку Труфальдино — в то время совсем еще юного Рубена Симонова. Потом мы пошли на 'Чудо Св. Антония' — тоже очень интересный спектакль, более значительный по глубине созданных актерами образов. Как актер Завадский был еще интереснее в образе Св. Антония (думаю, что это была лучшая его роль за всю жизнь); но, глядя на него, игравшего согбенного старца, я втайне вздыхала о пленительно изящном Калафе.
Случилось так, что нам довелось встретиться с вахтанговскими актерами за одним чайным столом. Вышло это следующим образом.
Один из берлинских богачей (фамилия его ускользнула из моей памяти), культурный и образованный человек, страстный поклонник и знаток русской литературы и русского языка, устраивал в своем особняке вечер в честь находившихся в Берлине русских писателей. В числе приглашенных оказался и мой отец; приняв приглашение, папа попросил разрешения прийти на вечер со всей семьей. Хозяин радушно отозвался на эту просьбу и в назначенный вечер мы отправились.
Впервые увиденная мною обстановка богатого дома меня совершенно ошеломила. Когда мы вступили в вестибюль и поднялись по нарядной лестнице, перед нами открылась анфилада парадных комнат, роскошно убранных и залитых светом. Мягкие ковры, изящная мебель, роскошные люстры, зеркала, картины ничего подобного я еще не видела; тем более что все это носило не музейный характер, как в Рудице, а служило обстановкой повседневного существования живших в этом доме людей. Гостей раздевали и провожали наверх лакеи во фраках и нарядно одетые горничные.
Мы уселись в одной из гостиных вместе с тщедушным, худеньким А.М.Ремизовым и его величавой, толстой женой Серафимой Павловной. Ремизов, связанный с папой многолетней дружбой, был одним из тех русских писателей, с которыми мы встречались в Берлине. За границей он держался чудаком (налет наигранной 'юродивости' был вообще ему свойственен), так что в берлинской писательской среде о нем ходили анекдоты…
Когда мы расселись вместе с Ремизовым на мягких креслах в узорной гостиной, Серафима Павловна подсела ко мне, стала всячески меня ласкать, бесконечно повторяя мое имя 'Наташа, Наташа', сопровождая его вздохами и едва не плача. Ее поведение смущало меня и возбуждало недоумение. После мама рассказала мне историю семейной трагедии Ремизовых, послужившую причиной повышенного внимания этой женщины к моей особе. Когда Ремизовы поженились, у них родилась дочь, которую назвали Натальей. Они были молоды, хотели жить свободно, ребенок их связывал, и они решили отослать Девочку в имение, где жили бабушка и тетка — сестра матери. Там и выросла Наташа, без отца и матери. Когда Девочке было лет 15–16, бабушка умерла, и родители захотели взять дочь к себе. Но Наташа наотрез отказалась оставить тетю и переехать к ним, сказав, что, коль скоро они не захотели ее растить, она их не признает за Родителей, а матерью считает воспитавшую ее тетку, с Которой и будет жить. Наказанные за свой эгоизм, Ремизовы так и остались без дочери и, уехав из России, Потеряли ее навсегда. Вот почему Серафима Павловна, встретив в моем лице приглянувшуюся ей девочку-подростка, носившую дорогое для них имя Наташа, так расчувствовалась.
Когда все гости были в сборе, нас позвали в большой зал, где стоял длинный великолепно сервированный стол. Я не могу восстановить в памяти состав расположившегося вокруг стола общества. Помню только, что было человек 30–40, все русские (немцев, не понимавших русс-кого языка, присутствовало не более 2–3), так что разговор шел по-русски. Часто звучало имя Льва Исааковича Шестова, с которым хозяин дома был очень дружен. Шестова ждали к этому вечеру из Парижа, где он в то время жил, но что-то помешало ему приехать. (Это было большим разочарованием для папы, который в годы революции особенно сблизился с Л.И.Шестовым и считал его своим самым близким другом.)
Я дивилась на сервировку, на то, как лакеи обносят кушаньями гостей, а те сами берут себе на тарелки сколько хотят, смущалась, когда очередь доходила до меня и мне самой приходилось это делать; слегка обижалась на то, что лакеи, разносившие вина, очевидно, по указанию хозяев обходили меня и Сережу.
В разгар ужина, вероятно часов в 10, а может быть и позже, раздался сначала звонок, а потом звуки оживленных голосов. В зал вошла большая группа актеров Вахтанговского театра, приехавших после окончания спектакля. Они ворвались как свежий ветер, нарушив царствовав-шую за столом атмосферу 'хорошего тона'. Стало непринужденно и весело; все оживились, начали пересаживаться, раздвигать стулья, освобождая место для новых гостей. Мне повезло. Рядом со мной посадили Завадского; возле него села Мансурова, которая в моем воображении олицетворяла прелесть образа принцессы Турандот.
Я смотрела на них широко открытыми глазами. В первый раз довелось мне видеть актеров вне театра, так близко, рядом со мной. Они казались мне необыкновенными существами, не такими, как другие люди. Это чувство еще возрастало из-за того, что держали они себя действи-тельно не так, как остальные гости, сидевшие за столом. Свобода и даже фривольность их обращения одновременно и поражали, и пленяли меня. Они обнимали друг друга, чуть ли не целовались. Мансурова, сидя рядом с Завадским, положила голову ему на плечо. Потом по просьбе присутствующих они спели очаровательные песенки из 'Турандот', чем доставили всем огромное удовольствие. Что касается меня, то я не только была в полном восторге, но сохранила воспоминание об этой встрече как об одном из самых прекрасных мгновений моей молодости.
Вечер окончился очень поздно, так что мы не могли воспользоваться городским транспор-том, и нам пришлось долго идти по весеннему ночному Берлину пешком. Было часа 4 утра и уже почти светло. Берлинские улицы, которые мы привыкли видеть шумными и оживленными, поражали своей завороженной тишиною. Особое наше внимание привлекли (невозможные в условиях московской жизни) кувшинчики с деньгами на крышках, предназначенными для молочниц, которые стояли на многих крылечках и ступеньках парадных ходов.
Между тем шли дни за днями, время проходило впустую, надо было принять какое-нибудь решение. По совету врачей склонились к тому, чтобы снова поехать на юг Германии, в теплый климат, и там постараться устроить папу в санаторий. Поехали в том же направлении, откуда приехали. Во Фрейбурге жил в то время высланный из Москвы профессор, папин добрый знакомый, философ Федор Августович Степун со своей женой. Папа с ним списался, и мы поехали. Степуны сняли для нас комнаты в пансионе, где мы на несколько дней остановились.