Верно, она расшиблась, падая с небес. Я отвел от них взгляд и увидел неописуемое страшилище, которое оказалось грифоном[10].
— Что-то я не вижу, — заметил я, — шкуры животного, которое заслуживает самого пристального внимания натуралиста, — крылатого коня Пегаса.
— А он покуда жив, — объяснил Знаток, — но его так заездили нынешние юные джентльмены, коим несть числа, что я надеюсь скоро заполучить его шкуру и остов в свое собранье.
И мы перешли в другую музейную нишу, с множеством чучел птиц. Они были отлично размещены — одни сидели на ветках деревьев, другие на гнездах, третьи же были так искусно подвешены на проволоке, будто бы парили в воздухе, и среди них белый голубь с увядшей масличной веткой в клюве.
— Уж не тот ли это голубь, — спросил я, — который принес весть мира и надежды измученным бедствиями невольникам ковчега?
— Тот самый, — подтвердил мой спутник.
— А этот ворон, должно быть, — продолжал я, — из тех, что кормили пророка Илию в пустыне.
— Этот ворон? Нет, — сказал Знаток, — это нестарая птица. Его хозяином был некто Барнаби Радж[11], и многим казалось, что это траурное оперенье скрывает самого дьявола. Но бедный Хват в последний раз вытянул жребий, и притом смертный. А под видом вот этого ворона, едва ли менее примечательного, душа короля Георга Первого навещала его возлюбленную, герцогиню Кендалл.
Затем провожатый указал мне сову Минервы и стервятника, терзавшего печень Прометея; потом — священного египетского ибиса и одну из стимфалид, которых Геракл подстрелил, совершая свой шестой подвиг. На том же насесте пребывали жаворонок Шелли, дикая утка Брайанта [12] и голубок с колокольни Старой Южной Церкви (чучельник Н. П. Уиллис[13]). Не без содроганья увидел я Кольриджева альбатроса, пронзенного стрелой Старого Морехода[14]. Рядом с этим крылатым отродьем сумрачной поэзии восседал серый гусь совершенно обычного вида.
— Чучело гуся не такая уж редкость, — заметил я. — Зачем вам в музее такой экспонат?
— Этот гусь из тех, гоготанье которых спасло римский Капитолий, — пояснил Знаток. — Бесчисленные гуси галдели и шипели до них и после них, но лишь эти догалделись до бессмертия.
В этом отделении музея больше не было ничего достопримечательного, если не считать попугая Робинзона Крузо, подлинного феникса, безногой райской птицы и великолепного павлина, предположительно того самого, в которого однажды вселялась душа Пифагора. Так что я перешел к следующей нише, стеллажи которой содержали набор самых разных диковинок, какими обычно изобилуют подобные заведения. Первым делом мое внимание среди прочего привлек какой-то необыкновенный колпак — похоже, не шерстяной, не коленкоровый и не полотняный.
— Это колпак чародея? — спросил я.
— Нет, — отвечал Знаток, — это всего лишь асбестовый головной убор доктора Франклина. Но вот этот, может статься, вам больше понравится. Это волшебная шапка Фортунатуса[15]. Может, примерите?
— Ни за что, — отвечал я, отстраняя ее. — Дни безудержных вожделений у меня давно позади. Я не желаю ничего, помимо заурядных даров Провиденья.
— Так, стало быть, — отозвался Знаток, — у вас не будет искушения потереть эту лампу?
С такими словами он снял с полки старинную медную лампу, некогда изукрашенную прелюбопытной резьбой, но позеленевшую настолько, что ярь почти съела узор.
— Тысячу лет назад, — сказал он, — джинн, покорный этой лампе, за одну ночь воздвигнул дворец для Аладдина. Но ему это и сейчас под силу; и тот, кто потрет Аладдинову лампу, волен пожелать себе дворец или коттедж.
— Коттедж я бы, пожалуй, и пожелал, — откликнулся я, — но основанье у него должно быть прочное и надежное, не мечтанья и не вымыслы. Мне стала желанна действительность и достоверность.
Мой провожатый показал мне затем магический жезл Просперо, разломанный на три части рукою своего могучего владельца. На той же полке лежало золотое кольцо древнего царя Гига: надень его — и станешь невидимкой. На другой стене ниши висело высокое зеркало в эбеновой раме, занавешенное багряным шелком, из-под которого сквозил серебряный блеск.
— Это колдовское зеркало Корнелиуса Агриппы[16], — сообщил Знаток. — Отодвиньте занавес, представьте себе любой человеческий образ, и он отразится в зеркале.
— Хватит с меня и собственного воображения, — возразил я. — Зачем мне его зеркальный повтор? И вообще эти ваши волшебные принадлежности мне поднадоели. Для тех, у кого открыты глаза и чей взгляд не застлан обыденностью, на свете так много великих чудес, что все обольщения древних волхвов кажутся тусклыми и затхлыми. Если у вас нет в запасе чего-нибудь взаправду любопытного, то незачем дальше и осматривать ваш музей.
— Ну что ж, быть может, — сказал Знаток, поджав губы, — вы все-таки соблаговолите взглянуть на кой-какие антикварные вещицы.
Он показал мне Железную Маску, насквозь проржавевшую; и сердце мое больно сжалось при виде этой жуткой личины, отделявшей человеческое существо от сочувствия себе подобных. И вовсе не столь ужасны были топор, обезглавивший короля Карла[17], кинжал, заколовший Генриха Наваррского, или стрела, пронзившая сердце Вильгельма Руфуса[18], — все это мне было показано. Многие предметы представлялись любопытными лишь потому, что ими некогда владели царственные особы. Так, здесь был овчинный тулуп Карла Великого, пышный парик Людовика Четырнадцатого, прялка Сарданапала и знаменитые штаны короля Стефана[19], стоившие ему короны. Сердце Марии Кровавой[20] с запечатленным на хилой плоти словом «Кале» хранилось в сосуде со спиртом; рядом стояла золотая шкатулка, куда супруга Густава-Адольфа[21] поместила сердце короля-воителя. Среди всевозможных царственных реликвий надо упомянуть также длинные волосатые уши царя Мидаса и тот кусок хлеба, который стал слитком золота от касанья руки этого злосчастного государя. И поскольку Елена Греческая была царицей, постольку упомянем, что я подержал в руках прядь ее золотых волос и чашу, изваянную в подражанье округлости ее дивной груди. Имелось еще покрывало, задушившее предсмертный стон Агамемнона, лира Нерона и фляга царя Петра, корона Семирамиды и скипетр Канута[22], некогда простертый над морем. Чтоб не казалось, будто я пренебрегаю отчизной, позвольте прибавить, что я удостоился созерцания черепа Короля Филиппа[23], знаменитого индейского вождя, чью отсеченную голову пуритане водрузили на шест.
— Покажите мне что-нибудь другое, — сказал я Знатоку. — Царственные особы живут столь искусственной жизнью, что обычному человеку не слишком любопытна память о них. Я лучше поглядел бы на соломенную шляпку малютки Нелл[24], чем на золотую царскую корону.
— Вон она, — сказал мой провожатый, взмахом трости указывая на упомянутую шляпку. — Однако ж вам нелегко угодить. А вот семимильные сапоги. Может, наденете?
— Нынешние железные дороги вывели их из употребления, — отвечал я, — а что до этих сапог из воловьей кожи, то в Роксбери[25], в коммуне наших трансценденталистов, я бы вам и не такие показал.
Затем мы осмотрели довольно небрежно составленную коллекцию мечей и прочего оружия разных эпох. Здесь был меч короля Артура Экскалибур, меч Сида Кампеадора[26] и меч Брута, заржавевший от крови Цезаря и его собственной, меч Жанны д’Арк, меч Горация[27], меч, которым Виргиний[28] зарубил дочь, и тот, который тиран Дионисий подвесил над головой Дамокла. Был здесь и кинжал, который Аррия[29] вонзила себе в грудь, чтобы изведать смерть прежде мужа. Затем мое внимание привлек кривой ятаган Саладина.
Не знаю уж, с какой стати, но почему-то палаш одного из наших милицейских генералов висел между пикой Дон-Кихота и тусклым клинком Гудибраса[30]. Горделивый трепет охватил меня при виде шлема Мильтиада и обломка копья, извлеченного из груди Эпаминонда