упомянуть про вышку с той удивительной подзорною трубой, в которую пастухи Отрадных Гор давали поглядеть Христианину, и он видел дальние отблески Града Небесного[81] . Верующие и поныне устремляют взоры к этому зрелищу.
— Я замечаю здесь таких, — сказал я другу, — кто мог бы с полным правом занять место среди самых доподлинных деятелей наших дней.
— Разумеется, — согласился он. — Кто опережает свой век, тот волей-неволей поселяется в этом Чертоге, покуда его догонят отставшие поколения современников, и нет ему иного прибежища во Вселенной. Но сегодняшние бредни назавтра обернутся достовернейшими фактами.
— Однако же их очень трудно различить в зыбком и переливчатом свете этого Чертога, — возразил я. — Подлинность проверяется солнечной явью. Я склонен сомневаться и в людях, и в их убеждениях, покуда не разгляжу их в этом правдивом освещении.
— Может статься, твоя вера в идеальное глубже, чем ты полагаешь, — сказал мой друг. — Во всяком случае, ты — демократ, а по-моему, немалая толика подобной веры требуется для такого вероисповедания.
Среди тех, кто вызвал эти наши замечания, были почти все видные деятели наших дней, реформаторы физики, политики, морали и религии. Нет вернее способа попасть в Чертог Фантазии, чем отдаться потоку теории: пусть он стремится от факта к факту, но все же по законам природы он притечет сюда. Да будет так, ибо здесь окажутся умные головы и открытые сердца: добротное и истинное мало- помалу обретет надежность, наносы смоются и исчезнут среди цветных бликов. Так что никому из тех, кто радостно уповает на прогресс человечества, не надо гневаться на меня оттого, что я распознал их апостолов и вождей в радужном сиянии здешних окон. Я их люблю и чту не меньше, чем иные прочие.
Но мы рискуем не выбраться из несметной толпы настоящих и самозваных преобразователей, скопившихся в здешнем своем прибежище. Их породило наше беспокойное время, когда человечество пытается напрочь избавиться от тенет застарелых предрассудков, точно от ветхого платья. Многие из них разжились каким-нибудь хрустальным осколком истины, сверканье которого так ослепило их, что они уж больше ничего не видят в целой Вселенной. Были здесь такие, чья вера воплотилась в виде картофелины; другие отращивали длинные бороды, исполненные глубокого духовного смысла. Был тут аболиционист, потрясавший своей единственной мыслью, словно железным цепом. Словом, тысячи обликов добра и зла, веры и безверия, мудрости и нелепицы — на редкость бестолковая толпа.
И все же сердце самого несгибаемого консерватора, если только он вконец не отрешился от человечности, бывало, билось в унисон с одержимостью этих бесчисленных теоретиков. Чересчур хладнокровным полезно было прислушаться даже и к их глупостям. В душевной глубине, недосягаемой для разума, таится понимание, что все эти различные и несообразные людские домыслы спаяны единым чувством. Сколь сумасбродной ни становилась бы чья-нибудь теория при содействии его же воображения, мудрый распознает в ней порыв нашей расы к жизни лучшей, более достойной, нежели та, что покуда сбывалась на земле. И хотя я отвергал все их предначертанья, вера моя укреплялась. Не может быть, чтобы мир остался навек неизменным: юдолью, где столь редки цветы Счастья и столь часто гнилостны плоды Добродетели; полем брани, на котором добрая воля, воздев щит над головой, едва ли устоит под натиском враждебных сил. Одушевленный такими мыслями, я взглянул в разноцветное окно и — о, диво! — весь внешний мир был подернут смутной прельстительной дымкою, обычной в Чертоге Фантазии, так что казалось уместным тотчас же как-нибудь облагодетельствовать человечество. Но увы! коль реформаторы хотят понять, что за судьба уготована их реформам, им не должно глядеть в разноцветные окна. Однако ж они не только глядят, но и принимают их за окна в мир.
— Пойдем, — сказал я другу, очнувшись от задумчивости, — пойдем поскорее, а то и я, чего доброго, состряпаю какую-нибудь теорию — и тогда пиши пропало.
— Ладно, пойдем вон туда, — отозвался он. — Вот она, теория, которая поглотит и изничтожит все остальные.
Он повел меня в дальний конец зала, где толпа увлеченных слушателей сгрудилась вокруг пожилого оратора, с виду простоватого, добропорядочного и благообразного. Истово, как и подобает безоглядно верующему в собственное учение, он провозглашал близкий конец света.
— Да это же преподобный Миллер![82] — воскликнул я.
— Он самый, — сказал мой друг, — и заметь, сколь выразителен контраст между вероучением его и реформаторов, на которых мы только что нагляделись. Они взыскуют земного совершенства в человецех, измышляют, как сроднить бессмертный дух с физической натурой на все грядущие века. А тут н
— А может, это единственный способ вызволить человечество из путаницы всевозможных затруднений, — отозвался я. — Но все же хотелось бы, чтобы мир получил дозволение существовать, доколе не явит великого нравственного урока. Предложена загадка. Где ее разрешение? Ведь сфинкс не сгинул, покуда не разгадали его загадку. Неужто с миром будет иначе? Ведь если завтра утром его пожрет огонь, то я ума не приложу, какой замысел он воплощал, чем умудрила или облагодетельствовала Вселенную наша жизнь и наша гибель.
— Почем знать, что за грандиозные истины выявило бытие земного шара с его обитателями, — возразил мой спутник. — Возможно, нам это откроется вслед за тем, как занавес падет над свершением наших судеб; или же вполне вероятно, что действо, невольными участниками коего были мы, разыгрывалось в поучение совсем иным зрителям. Вряд ли наше понимание сколько-нибудь существенно для дела. Во всяком случае, кругозор наш смехотворно узок и недалек, и нелепо ожидать продолжения всемирной истории лишь оттого, что нам кажется, будто мир доселе жил зазря.
— Бедная старушка Земля, — вздохнул я. — По совести говоря, изъянов у нее хватает, но смириться с ее гибелью я не смогу.
— Невелика беда, — сказал мой друг. — Счастливейшим из нас земная жизнь то и дело становилась поперек горла.
— Сомневаюсь, — не уступал я, — человеческая природа глубоко укоренена в земной почве, и мы весьма неохотно поддаемся пересадке, даже ради вышнего процветания на Небесах. Едва ли светопреставление порадует хоть кого-нибудь — разве что прогоревшего бизнесмена, которому днем позже рокового грозили платежи.
Тут мне послышались многоголосые крики протеста против развязки, возвещенной преподобным Миллером. Любовник отстаивал перед лицом провидения свое право на вожделенное блаженство. Родители заклинали продлить отпущенные Земле сроки лет на семьдесят, дабы не обделить жизнью их новорожденное дитя. Юный поэт сетовал на то, что за отсутствием потомков некому будет оценить его вдохновенные песни. Реформаторы дружно требовали несколько тысяч лет для испытания своих теорий, а уж потом Вселенная пусть себе гибнет. Инженер, корпевший над паровой машиной, просил немного времени на доработку модели. Скупец заявлял, что крушение мира кровно обидит его, если ему не дадут перед этим пополнить такою-то суммой свою огромную кучу золота. Маленький мальчик жалобно спрашивал, неужто конец света случится до Рождества и ему, значит, не достанется вкусного гостинца? Короче, никто не был доволен ближайшим разрешением смертной участи. Надо признать, однако, что звучавшие из толпы требования продолжать представление были донельзя несуразны, и если Безграничная Мудрость не располагает доводами поубедительнее, то земной тверди следовало бы немедля расплавиться.
Я же, хоть не совсем бескорыстно, зато вполне искренно, желал продленья жизни нашей дорогой престарелой Матери-Земли ради нее самой.
— Бедная старушка Земля! — повторил я. — Если она сгинет, мне будет жальче всего ее земного облика, который не обновится и не восполнится ни в каких иных пределах, ни в каком другом состоянии. Благоуханью цветов или свежего сена, мягкому солнечному теплу и прелести закатных облаков, уютному и радушному жару очага, вкусноте фруктов и упоению всякого доброго веселья, великолепию гор, морей и водопадов и тихому очарованию деревенского пейзажа, даже густому снегопаду в сером полусвете — всему этому и многим-многим другим явленьям Земли суждено исчезнуть вместе с нею! А сельские празднества, незатейливый юмор, безудержный хохот во все горло, так бурно сливающий душу с телом! Боюсь, ни в