как редеют. Оставаться порядочным в советской жизни всегда было трудно, но с годами интеллигенция как-то приноровилась к советскому строю. Оставаться порядочным сейчас стало еще труднее. Так что некоторые интеллигенты с облегчением сбрасывают с себя свою интеллигентность и старую шкуру. Те же, кто не может сбросить, у кого это — органическое качество, те мучаются.
На днях я услышал по телевидению привычный вопрос, обращенный к одной поэтессе: какова сегодня роль интеллигенции? Я подумал о том, что никакой роли у нее сегодня, слава богу, нет. Я вспомнил, как мы были депутатами; большая группа физиков, актеров, врачей, писателей, режиссеров, как мы сидели на съездах, в комитетах, а некоторые в Верховном Совете, выступали. Какое это все было дилетантство! Милое, полезное, но дилетантство. И мы старательно играли роль политиков. Сегодня ясно, что парламент нуждается не в представителях свободных профессий, а в профессиональных политиках, юристах и экономистах. Интеллигенция должна не роль играть, а просто быть, как нравственное, духовное бродило общества.
Именно в нынешних условиях идейного обнищания, да и морального тоже, хочется верить в примеры людей, живущих во имя идеалов добра, имеющих жизнь честную, скромную, самоотверженную, в примеры любви к человеку и труду своему. Не единичный, не назидательный пример, а пример того, как может жить обыкновенный человек, отвергая для себя путь наживы, но отвергая вместе с ним и прежнее брезгливое отношение к деловому человеку. Понемногу, конечно, создастся совершенно новая интеллигентность деловых людей. Их еще мало, но бизнес отчаянно нуждается в них. Достаточно ли этого, чтобы сохранилась интеллигенция России? Есть ли ей место в новой жизни? Честно говоря, не знаю. Русская интеллигенция — явление уникальное, да и не только русская, вся советская интеллигенция. Но то положение, в котором она пребывает, в котором пребывает учитель, профессор, врач, журналист, литератор, уязвимое, критическое и невозможное. Считают, что никуда они не денутся — и учителя, и врачи, и прочие. Но если появляется врач, который продает больничные лекарства, то с кого за это спрашивать, с него? А может, не только с него? Есть врач, который ни за что не пойдет на это, есть тот, который не устоит, и есть тот, кто охотно пользуется случаем. Но трагедия в том, что интеллигенцию, и прежде всего интеллигенцию, сегодня ставят в такие условия, когда давление жизни выдержать все труднее.
Я чувствую себя чужим
«Конечно, переделать прошлое нельзя, но передумать-то можно». Эти слова героя повести «Наш комбат» — сокровенная мысль самого Даниила Гранина, замечательного писателя, вызволяющего замурованную правду из ледяной толщи блокадной зимы, из-под глыб запутанной истории, призывающего нас научиться прощать — и друг друга, и своих врагов.
— Никаких больших проблем тогда у меня не было. Я просто хотел писать. Что писать — все равно. Просто писать. Я столкнулся с эпохой лоб в лоб, когда у меня в 1934-м отца выслали в Сибирь. Все это как- то сочеталось с хорошим детством, с хорошей школой. Очень хотелось вступить в комсомол, а в комсомол меня не принимали как сына сначала высланного, потом — лишенца. С большим трудом добился, чтобы приняли в кандидаты в комсомол. Зачем это надо было, сейчас уже не понять.
Несмотря на то, что нам с мамой приходилось трудно, не хватало денег, я жил с восторгом. Пятилетки, днепрогэсы — это все воспринималось в масштабе один к одному. Без поправок. Я поступил в Электротехнический институт. Потом там начались какие-то военные кафедры, сверхсекретные специальности, и меня исключили. Мне удалось перейти в Политехнический, где не было таких секретов. Еще одна пощечина. Но это тоже не воспринималось как катастрофа, не озлобило — наверное, так надо, таков порядок жизни. Мои личные огорчения, несчастья, неудачи не имели отношения к жизни страны.
Это было неумное, глупое ощущение. Потому что в нашем классе у одного за другим происходили такие же события. Мой друг Толя Лютер. Его отец был латышским большевиком. Отца арестовали, а потом и Толю с братом выслали из Ленинграда. Вообще люди один за другим просто исчезали, в том числе ребята из нашего класса. Это воспринималось болезненно, тяжело, но опять же не вызывало никаких размышлений: что за порядок такой? Что за государство?
— Я думал. Я не могу полностью объяснить этот механизм. Самая сложная проблема для историка — уметь судить людей по законам того времени. А законы того времени (я имею в виду не юридические законы, а нравственные) восстановить чрезвычайно трудно. Как я это все-таки объясняю. Первое: была идея — мы строим социализм-коммунизм, мы первые, мы — единственное в мире государство, которое строит справедливую систему, при ней все люди будут друг другу родные, все будут счастливы… Это была та идея, во имя которой мы терпели коммунальные квартиры, карточки, ордера, очереди, весь этот ужасный быт, который был не менее страшен, может быть, чем в лагерях. Второе: человек практически не мог противостоять пропаганде. Сажали миллионы людей, но все эти миллионы были преданы советской власти. За ничтожным исключением. Я знакомился с биографиями людей чрезвычайно независимого мышления, вроде Любищева, — дневники, переписка довоенного времени. Там были его размышления по поводу Демокрита, по поводу ошибочности каких-то исторических шагов России в царские еще времена, но совсем не было явных или даже скрытых сомнений в правильности той системы, в которой он жил.
— Не знаю. Я всегда сомневался в этих вещах.
— Я не имею права так говорить, не могу. Но я не знаю критически настроенных людей из моего окружения, за исключением тех, кто эмигрировал и окунулся совершенно в другую идеологию и состояние души, или же тех, кто в сознательном возрасте пережил события 20-х годов, когда все в обществе было полно возмущения. А дальше — нет. Никто из тех, кого я знаю, не мог противостоять этому идеологическому прессингу. Люди типа Федора Раскольникова, который написал письмо Сталину, — исключение.
— Виноват человек. Хотя наш человек был поставлен в особые, в тяжелейшие условия: он рождался внутри этого общества и жил в нем без всякой возможности что-либо сопоставить и сравнить. Люди, которые жили до революции, имели возможность оценить происходящее, а мы… Мы все не сумели понять того, что происходило. Для меня понимание началось с войны.
— Да. Но вот тоже… Зачем я пошел на войну? Зачем? У меня была броня, я хлопотал, чтобы сняли эту броню. Это был порыв, пафос. Но уже года через полтора-два я сам себе удивлялся.
Приехал получать танки в Челябинск. А в Челябинске был тогда мой Кировский завод. Ребята, которые начинали вместе со мной, стали уже старшими инженерами, заведующими отделов. И я видел, как много они сделали за это время для фронта. А я что? Вшей кормил, валялся в грязи в окопах. То есть, даже рассуждая рационально, это был неправильный поступок.