горько. Вот стоят они у магазина и просят: купите бутылку, вот деньги, только купите, а то нас не пускают. А никто не покупает, все нос воротят. Но это тоже, наверно, можно преодолеть. Ты свободен. И не надо тебе почти ничего. Но главное – никому от тебя ничего не надо. Весь мир смотрит на тебя и только головой качает: “Да, это человек конченый. Оставим его в покое”. Это покой и воля и есть, наверно.
Мы с бабушкой ходили огоньки собирать. Смотришь, а они по склону к речке бегут. Яркие, оранжевые на зеленой траве. А рядом березы, листва легкая, прозрачная. Бабушка собирает огоньки, но я больше люблю колокольчики. Огоньков много, а колокольчиков мало. Потом принесем домой, поставим в банку. Дома цветы сразу как-то поблекнут. Или сидим с мамой на сеновале – у нас ситный хлеб, свежий, хрустящий, и клубничное варенье, мы едим хлеб с вареньем, запиваем молоком. Мама мне читает польские сказки, а они все почти про шахтеров. Как они в забое работают, как они там чертей встречают и всяких подземных жителей. Эти жители подземные с ними шутки всякие страшные шутят. Ты лежишь на спине, сеном пахнет. Смотришь перед собой, а видишь не дощатую крышу, а этих шахтеров и как они со всякой нечистью разговаривают. И это счастье. И нельзя его повторить.
37
Умная, образованная 37-летняя женщина-филолог спросила меня: “Что такое „чирик”? 5 рублей? Или 3?” Я ответил: “Чирик – это червонец, купюра достоинством 10 рублей”. Она помнит, что “чирик” как-то связан с деньгами, но слово ушло и сегодня практически не употребляется.
Я говорю о вполне определенном времени и месте и совершенно не уверен, что сегодня легко представить, о чем идет речь.
Например: что такое автоматы с газированной водой? Или телефоны-автоматы? Что такое очереди? Как выглядели полукруглые витрины в кондитерском отделе магазина “Продукты” на улице Московской и какие в вазах стояли конфеты? Какой вкус был у тающего эскимо за 11 копеек, которое все время грозило сорваться с палочки и упасть в тротуарную пыль?
У Андрея Вознесенского есть такие строчки: “Мой кот, как радиоприемник, зеленым глазом ловит мир”. У котов и сегодня зеленые глаза, как в 1961 году, когда появились эти строчки. А я помню, как выглядел “зеленый глаз” у радиоприемника. На панели загоралась круглая лампочка величиной с пятак: в центре лампочки было круглое затемнение, похожее на зрачок, а “радужка” светилась изумрудно-зеленым. От “зрачка” вниз в такт звуку радио подрагивал и подмигивал, расширялся и сужался темный сектор. Этот мигающий серо-зеленый индикатор действительно производил впечатление живого кошачьего глаза. Необыкновенно уютно лежать на полу на бабушкиных половиках рядом с радиоприемником, крутить ручку настройки и путешествовать по панели: Рига, Стокгольм, Лондон, Париж, Дели, Мельбурн… “Колючих радио лучи”: то музыка, то быстрая, резкая, лопочущая нерусская речь, то “Издалека долго течет река Волга”… Подступающий к самому лицу огромный океан – шелестящий, шумящий, цокающий и щелкающий радиоприбой, который тебя колеблет и укачивает, и тревожно слушать его и хорошо. И вдруг жесткий звук, как будто бросают металлические листы, наверное, так закрывается “железный занавес”. И дальше только жесткий шум.
Это было в стране, которая называлась СССР, где возникла “историческая общность – советский народ” и этот самый народ строил коммунистическое завтра. Но это для парадов и лозунгов, а на самом деле эту страну населяло население, о чем горько шутил Жванецкий: народ у нас замечательный, а вот население – вечно всем недовольно.
У Алексея Цветкова есть стихотворение “то не ветер”, где он говорит о детях, которые всю жизнь болели, лежали в больнице и почти ничего не видели – ни степи, ни леса. Мальчик Коля хвастается, что, когда он был ходячий, видел жука и “лошадь говорит большая, как слон”. Увидеть живого слона эти дети имели еще меньше шансов, чем жука или лошадь, а неизвестное невозможно объяснить, сравнив с неизвестным. Но дело в том, что видеть слона и не нужно – это символ самого большого существа на свете. Вот и СССР для сегодняшних молодых людей – а часто уже и не слишком молодых, тридцатилетних, – это такой умытый слон, нечто большое и чистое. И они совсем не представляют себе и не очень интересуются, как же
Надо ли их разочаровывать? Надо ли говорить о нищей стране, зашоренных людях, которые, как шахтовые лошади, шли по кругу и неизбежно слепли. Вряд ли, вздыхая о самом большом слоне, сегодня кто-то думает о беспаспортных колхозниках с пенсией 15 рублей; о пустых прилавках и бесконечных очередях; о тех временах, когда поездка за границу была сродни манне небесной, а возможности отправить детей учиться в Гарвард не имел даже генсек; когда реклама “Покупайте книги в книжных магазинах” выглядела как откровенное издевательство; когда попытка открыть рот и сказать, что ты думаешь о нерушимом блоке коммунистов и беспартийных, была уголовно наказуема по 70-й или по 190-й; когда родное государство обирало, грабило и убивало своих граждан во имя высоких идеалов, но зато у советского народа было чувство глубокого удовлетворения и уверенность в завтрашнем дне.
Человеку, никогда не стоявшему в очереди за молоком или хлебом, объяснить, что это такое, трудно. Еще труднее объяснить, почему это приходилось делать ежедневно. Но, может быть, и не нужно? Пусть мечтают о слоне. А я буду вспоминать о том, как в наш двор приходил тощильщик с точильным камнем, работавшим от ножного привода. Я вижу, как: “Не сыпались искры, а сыпались, гасли. Был день расточителен; над школой свежей. Неслись облака, и точильщик был счастлив, что столько на свете у женщин ножей”.
38
Лето после второго курса у меня вышло совсем никудышное. Из общаги все разъехались, пришлось домой перебираться. А у меня в сессию два хвоста – по дифгему и по дифурам. Вообще на мехмате четвертая сессия очень трудная. Пятая, впрочем, не легче. Живу дома, отец смотрит волком. Я стараюсь ему на глаза не попадаться. На работу устроила меня мама. На завод железобетонный. Хожу на работу. Там люди работают, ну я тоже. Не умею ничего. Поставили меня желобки у форм вычищать. Бетонные конструкции как делают: берут железную форму и в нее кладут арматуру и бетоном заливают. Потом бетон остынет, форму откроют, балку краном зацепят, а вот в форме остается бетон в желобках. И его вычищать надо, чтобы форма плотно закрывалась. Дали мне молоток, палку стальную, вроде стамески. Работаю, выбиваю бетон из желобков. Тяжело. Ну да ничего. Потом меня на другой участок перевели – дырки в стенах долбить, под водопроводные трубы в доме. Дом строился, а мы его, значит, долбили. Тут работы совсем никакой не было. Мужики придут, пару раз кувалдой саданут по стене – и перекур. Курим. Потом меня за плодово-выгодным посылают. Я иду. И так до вечера. Сидим, курим. И на другой день так же. Уволился я.
Стал к экзаменам готовиться. В сессию, когда все готовятся, как-то не особенно замечаешь, что занимаешься много. Но тут каникулы, а я сижу как проклятый и конспекты по дифгему листаю. И ненавижу и дифгем этот, и себя за то, что такой идиот. Каждую страницу приходится брать с боем. И главное, в голову ничего не идет. Смотрю на страницу, там что-то написано про тензоры. Вроде и не слишком все сложно, а голова работать отказывается. Думает о чем-то постороннем. Вот о том, что ребята в поход пошли на Алтай, а я никак пойти не мог. Сижу, смотрю на страницу, как баран: формулы расползаются в разные стороны, будто разные морские гады, индексы эти, верхние, нижние. Жуть одна. И спрашиваю себя: а зачем тебе математика эта? Толку от тебя математике – строгий ноль, а тебя от нее вообще тошнит. Ну выучишь пару формул и забудешь, как только сдашь. Ни уму ни сердцу. И представляются все эти занятия