учебников с наивным растолкованием квадратно-гнездового устройства «северной Венеции».
Эти два текста склеились, совместились в сознании. Получилось, что «дворцы нависли над водами» и «темно- зелеными садами ее покрылись берега» – это и есть Петербург Петра, он же Петербург Пушкина, он же наш Петербург, где дворец – Зимний, а сад – Летний.
Между тем Петербург Петра – сумбурное, запутанное устройство улочек в районе Троицкой площади, где когда-то были «фахверковые», то есть глинобитные, Сенат и Синод, а ныне высится громада обкомовского дома, прозванного Гимн Колоннам (в нем как раз жил секретарь Романов). Главная же дорога («Невская першпектива») была океаном садов и парков с утонувшими в них усадьбами аристократов – прочие домишки лепились к тракту, как челядь к барину.
Ничего от той поры не сохранилось, не считая Домика Петра (упакованного в кирпичный футляр), перестроенной крепости да Тучкова Буяна работы Трезини (не самой удачной работы).
Тот линейный, четкий город, который мы знаем, сложился к восстанию декабристов, к исходу царствования Александра I, плешивого щеголя, врага труда (опять-таки несовпадение ощущения эпохи и результата).
Пушкин был первым, кто заметил в Петербурге красоту города. Потом про нее забыли, почти столетие замечая лишь ледяной, чиновничий Петербург, с бритвенными контрастами роскоши и нищеты, от холода которого Чайковский, например, нырял в теплую варежку Москвы.
А второй раз о красоте заговорили после революции, при порфироносной вдовости. Стали расти кружки и общества по изучению истории, возник скучный термин «краеведение», а Мандельштам заметил пробивающуюся траву забвения на Невском и написал: «Твой брат, Петрополь, умирает».
И теперь мы никак не можем глянуть на Петербург, что называется, объективно. Нам втерты литературные очки. Они замечательно искажают перспективу. Вымышленные люди оказываются живее живых. Германн томится в каждом казино. Акакий Акакиевич в оперативках угро навечно.
Тот Петербург, который глядит на нас с открыток – это Петербург XIX века.
XIX век – вообще вершина столичного имперского торжества. Забыто, как по смерти Петра двор бежал в Москву. Забыто, как при Бироне казнили на Обжорном рынке патриота Еропкина. Забыто германофильство Павла. Стилевые несуразицы вроде греческого классицизма или бонапартовского ампира перемолоты, переварены в соку российского государственного желудка. Но по петербургской безумной логике именно в этом веке империи начинает изменять архитектура. Она перестает быть явлением государственным, становясь делом частным.
А что? В первую четверть века планировка города завершена. Росси оформляет выход Невского к Неве полукруглым Главным штабом с его знаменитой аркой (лично я считаю Дворцовую площадь самой элегантной площадью мира). Воронихин возводит Казанский собор с его ватиканской колоннадой. Захаров – Адмиралтейство: фантастический проект, когда обреченное на казенную тоску, подавляющее размерами зданьище смотрится легко, как елочная игрушка.
Все.
С государственной точки зрения, архитектуре в Петербурге больше делать нечего. Все сколько-нибудь заметное, известное, вечное – от Смольного монастыря со Смольным училищем до Инженерного замка – построено.
Во второй половине XIX века, когда Петербург окончательно превращается в выставку достижений империи (железная дорога, порошковая металлургия, электрический свет), петербургская архитектура перестает обслуживать власть и принимает частный заказ. Так стартует «русский стиль» – неравный брак Мавритании с Берендеевкой. Так заявляют о себе новые хозяева России – промышленники, фабриканты и торговцы.
К началу XX века, впрочем, стилевое разноголосье, впрочем, будет укрощено: грядет Серебряный век, век модерна. Имперское самодержавие его не заметит. Оно увлечено геополитикой, башнями главного калибра линейных кораблей, идеей подчинения всех единой воле. А Серебряный век – парение индивидуализма, игнорирующего империю. По Невскому выгуливает лангуста с позолоченными усами поэзофутурист Северянин (усы позолочены именно у лангуста). В «Бродячей собаке» поэт Георгий Иванов шепчет двусмысленное разом Адамовичу и Одоевцевой. Мандельштам увлечен Саломеей Андрониковой. А Гумилев – Африкой и Ахматовой. И доходные шестиэтажные дома на Каменноостровском проспекте (механические прачечные, гаражи) изукрашены не орлами, но ирисами. Зазор между политической и поэтической реальностью так велик, что в него без хлопот въезжает известный броневик с Ульяновым-Лениным и под угрозой расстрела утверждает лагерную, серую, кондовую до рвоты власть. Петербург на 70 лет застывает, – принцесса, уколотая веретеном.
Все столицы мира делятся на имперские и неимперские. Петербург – имперский город.
Это из петербуржца Крусанова, из его «Укуса ангела»: альтернативной истории России и одновременно гимна империи и войне. Роман до смерти напугал либеральную критику.
С абсолютно мирным, расслабленно-рассеянным (как и большинство петербуржцев) Павлом Крусановым вполне можно столкнуться в одной из кофеен на солнечной стороне Невского проспекта, по которой гуляет приличная публика. Крусанов расскажет про ясенелистный клен, растущий у него в окне, но вряд ли будет говорить про могов из Объединенного Петербургского Могущества (в котором, по слухам, состоит). Попробуйте все же выпытать, собираются ли моги на шабаши, и правда ли они умеют разгонять над Васильевским островом облака.
Ведь Петербург – это избыточное, рационально не обоснованное усилие.
Усилие, приводящее к прямо противоположному результату.
В результате чего иная реальность торжествует над привычкой.
И душа торжествует над плотью.
А гранит, волны, ветер торжествуют над душой.
На второй такой город больше нет сил.
2003 Комментарий
#Россия #Петербург Козы на склоне
И, умоляю, только не в Питер в этом мае.
После краха империй чудо как хороши развалины Колизея, их не портят ни просящие милостыню лаццарони, ни пейзане, пасущие коз. Но смотреть на ряженых под императоров аборигенов, орущих с завыванием: «Быть граду сему!», тупить глаз завитушками на растяжках: «300 лет! Красуйся, град Петров!» – увольте. «Завитушки – это, типа, культура».
Редкий путешественник избежит волчьей питерской ямы, образованной формой города и содержимым.
Спектакль отыгран, декорация осталась, в театре засели на постой пожарные, сантехники и престарелые (интеллигентные) дамы из литчасти. Они всерьез считают себя наследниками традиций. В мае у них праздник и повод сотворить месткомовское торжество. Стенгазета с цветочками, стишки, Розенбаум и шампанское, полусладкое и полугадкое.
Самый большой миф, не столько созданный Петербургом, сколько жадно впитанный страной – вовсе не миф белых ночей. Это сказка о том, что есть оазис, населенный тонкими, одухотворенными, благородными людьми.
Как и любой миф, он порожден душевным авитаминозом, недовольством физиономией в зеркале и взысканием идеала.
Граждане страны по имени Россия так и не выработали иммунитета к штамму народничества, сводящегося en gros к тому, что есть кто-то, кто по классовой сути, по факту происхождения или месту проживания – но лучше тебя.
В действительности же средний петербуржец – средней