не говоря ни слова. Наконец, в полуотворенную дверь нашей комнаты просунулась большая черная голова и, крикнув: 'Белый смеяться негр некрасиво', тотчас исчезла. Это еще более рассмешило нас…
Когда мы успокоились, Жак сообщил мне, что Белая Кукушка — горничная дамы с бельэтажа. В доме все считали ее колдуньей, основываясь на символической подкове, которая висела над ее тюфяком. Говорили также, что каждый вечер, когда уезжала ее госпожа, Белая Кукушка запиралась в своей конуре, пила водку до состояния полной бесчувственности и пела национальные песни. Это объясняло таинственные шумы, которые слышались у соседки, — откупоривание бутылок, падение тяжелого тела и, наконец, монотонные песни. Что касается слова 'толокототиньян', то, вероятно, это припев, очень распространенный у капских негров, в роде нашего тра-ля, тра-ля-ля.
С этого дня — нужно ли упоминать об этом? — соседство Белой Кукушки не отвлекало меня от работы. Вечером, когда она поднималась по лестнице, сердце мое уже не билось попрежнему, и я никогда не прикладывал уха к перегородке… Иногда, впрочем, среди тишины ночи, это 'толокототиньян' доносилось до моего столика, и я чувствовал какую-то смутную тоску, слушая грустный припев. Я точно предчувствовал ту печальную роль, которую он должен был сыграть в моей жизни…
В это время моя мать — Жак — нашел место бухгалтера с жалованьем в пятьдесят франков в месяц у мелкого торговца железом, где он должен был работать по вечерам, после занятий у маркиза. Бедняга сообщил мне об этом полурадостно, полупечально…
— Когда же ты будешь бывать там? — спросил я у него.
Он отвечал мне со слезами на глазах:
— Я буду бывать там по воскресеньям.
И с этого дня он бывал там только по воскресеньям. Но это было, вероятно, большим лишением для него.
И в чем, собственно, заключалось обаяние, с такой силой привлекавшее туда мою мать — Жака? Мне очень хотелось узнать это. К несчастью, меня никогда не приглашали туда, а я был слишком самолюбив, чтобы просить Жака взять меня с собой. Да и как показаться в обществе в резиновых калошах? Но в одно воскресенье, собираясь к Пьеротам, Жак спросил меня с некоторым смущением:
— Не хочешь ли и ты, маленький Даниель, отправиться туда со мною? Они, вероятно, очень обрадуются твоему приходу.
— Но… ты шутишь, Жак?
— Ну, конечно, гостиная Пьеротов не вполне подходящее место для поэта… Это простые, малоразвитые старики.
— О, Жак, я говорю не о том! Я думаю о своем костюме…
— Ах, правда!.. Я совершенно забыл о нем, — сказал Жак.
И он быстро вышел, точно обрадовавшись предлогу не брать меня с собою.
Но не успел он спуститься вниз, как возвратился, запыхавшись.
— Даниель, — сказал он, — если бы у тебя были приличные сапоги и сюртук, пошел ли бы ты со мною к Пьеротам?
— Конечно. Почему же мне не пойти?
— Ну, так пойдем… Я куплю тебе все, что тебе нужно, и мы отправимся туда.
Я смотрел на него с удивлением.
— Сегодня я получил жалованье, — добавил он, чтобы окончательно убедить меня.
Я так радовался тому, что у меня будет новое платье, что не заметил ни волнения Жака, ни странного выражения его голоса. Я только гораздо позднее вспомнил об этом. В эту минуту я бросился обнимать его, и мы отправились туда через Пале-Рояль, где меня одели с головы до ног в лавке готового платья.
VI. БИОГРАФИЯ ПЬЕРОТА
.
Если бы Пьероту предсказали, когда ему было двадцать лет, что он будет представителем старинной фирмы Лалуэта, крупного торговца фаянсовой посудой, что у него будет двести тысяч франков и великолепная лавка на углу Сомонского пассажа, он был бы очень изумлен.
Пьерот до двадцати лет никогда не выезжал из своей деревни, носил большие башмаки из севенской сосны, не говорил ни слова по-французски и занимался разведением шелковичного червя, зарабатывая этим до ста экю в год. Он был хороший товарищ, прекрасный танцор, любил повеселиться и выпить, не переходя, однако, границ приличия. У него была, как и у всех его товарищей, подруга, которую он по воскресеньям поджидал у церкви и с которой затем отправлялся танцовать гавот под тутовыми деревьями. Подругу его звали Роберта, или Большая Роберта. Это была рослая, красивая восемнадцатилетняя девушка, такая же круглая сирота, как Пьерот, и такая же бедная, как он сам. Но она прекрасно умела читать и писать — искусство, которое встречается в севенских деревнях еще реже, чем хорошее приданое. Пьерот очень гордился своей Робертой и рассчитывал жениться на ней тотчас после рекрутского набора. Но, когда настал день жеребьевки, бедный севенец, несмотря на то, что раза три опускал руку в святую воду, вытянул 4-й номер!.. Нужно было итти в солдаты. Боже, как он горевал!.. К счастью, г-жа Эйсет, которую мать Пьерота вскормила и вырастила, выручила из беды своего молочного брата, одолжив ему две тысячи франков, которые дали ему возможность нанять вместо себя рекрута. Эйсеты были еще богаты в то время! Счастливый Пьерот женился на своей Роберте, но так как молодые люди заботились теперь главным образом о том, чтобы выплатить долг г-же Эйсет, а на это нельзя было рассчитывать, живя в глухой деревушке, то они решились оставить родное гнездо и пешком отправились искать счастья в Париже.
В течение целого года не слышно было ничего о наших севенцах. В начале второго года г-жа Эйсет получила трогательное письмо с подписью 'Пьерот и его жена' и со вложением трехсот франков — первых сбережений молодых. Через год — опять письмо от 'Пьерота и его жены' со вложением пятисот франков. На третьем году — никаких известий от севенцев: вероятно, дела шли плохо. На четвертом году получилось третье письмо от 'Пьерота и его жены' со вложением тысячи двухсот франков и самых сердечных пожеланий всей семье Эйсетов. К несчастью, в то время, когда получено было это письмо, мы были уже окончательно разорены; фабрика была продана, и мы собирались уехать… С тех пор мы ничего не слышали о Пьероте и его жене до того достопамятного дня, когда Жак, вскоре по приезде в Париж, нашел добряка Пьерота — увы! без жены — главою бывшего торгового дома Лалуэта.
История Пьерота, хотя лишенная всякой поэзии, полна трогательной простоты. По приезде в Париж Роберта стала ходить по домам — помогать по хозяйству. Первым домом, куда она поступила, был дом Лалуэтов. Это были богатые старики, необыкновенно скупые и причудливые, стоявшие на том, что нужно все делать самому, и потому не державшие в доме ни приказчика, ни служанки. 'До пятидесяти лет я сам шил себе брюки', — говорил с гордостью старик Лалуэт. Только на старости лет они позволили себе нанять служанку за двенадцать франков в месяц. Но работа в их доме стоила двенадцати франков! Надо было прибирать магазин, помещение за магазином, квартиру в четвертом этаже, каждое утро наполнять водою два чана в кухне. Да, условия были тяжелые, но Роберта была молода, проворна, сильна и трудолюбива. Она легко и скоро справлялась с этой тяжелой работой, не переставая улыбаться своей прелестной улыбкой, которая сама по себе стоила более двенадцати франков… В конце концов, прекрасный характер и трудолюбие мужественной женщины победили ее хозяев. Они стали интересоваться ею, часто беседовали с нею, и в один прекрасный день — у самых черствых людей бывают неожиданные порывы великодушия — старики предложили ссудить немного денег Пьероту, что дало бы ему возможность приступить к какому- нибудь торговому предприятию. Получив деньги, Пьерот купил себе старую клячу и телегу и стал разъезжать до всем улицам Парижа, выкрикивая изо всех сил: 'Сбывайте все, что вам не нужно!' Хитрый севенец не продавал ничего, он только покупал… что?.. Все: битые горшки, старое железо, бумагу, бутылки, сломанную старую мебель, от которой отказывались торговцы, — одним словом, все, что по привычке или по небрежности хранится в домах, что не имеет никакой цены и только стесняет, занимая место… Пьерот не пренебрегал ничем, он покупал все или — вернее, — принимал все, потому что большею частью ему не