неудобств, сопряженных с моим маленьким ростом, я был очень доволен своей судьбой, и вечером, ложась спать, мы часто говорили друг другу: «В сущности, очень весело в церковной школе». К несчастью, нам не долго пришлось оставаться там. Один из друзей нашей семьи, ректор одного из южных университетов, написал моему отцу, что он может выхлопотать стипендию приходящего в лионском коллеже для одного из его сыновей.

— Мы поместим туда Даниеля, — сказал Эйсет.

— А Жак? — спросила мать.

— О, Жак! Я оставлю его при себе; он будет моим помощником. Тем более, что я замечаю в нем склонность к коммерции. Мы сделаем из него купца.

Не знаю положительно, из чего мог заключить Эйсет, что Жак выказывает склонность к торговле. По-моему, бедный мальчик обнаруживал только склонность к слезам, и если бы его спросили…

Но его, как и меня, не спросили ни о чем.

Когда я поступил в коллеж, мне бросилось в глаза то, что среди учеников я был единственный в блузе. В Лионе дети состоятельных людей не носят блуз; только уличные мальчики ходят в блузах. На мне была блуза из клетчатой материи, сделанная еще в то время, когда мы жили на фабрике… Когда я входил в класс, ученики хихикали. «Смотрите, — кричали они, — он в блузе!» Даже профессор скорчил гримасу, увидев меня, и с этого момента он не взлюбил меня и говорил со мной с каким-то пренебрежением. Он не называл меня по имени, но говорил: «Эй, послушайте, Маленький Человек». Я более двадцати раз повторял ему, что меня зовут Даниель Эйсет… В конце концов, и товарищи стали звать меня «Маленький Человек», и это прозвище так и осталось за мной…

Но не одна только блуза отличала меня от других детей. У них были прелестные сумки из желтой кожи, чернильницы из крепкого дерева, переплетенные тетради и новенькие книжки. Мои же книги, купленные у букинистов, были грязны, измяты и пропитаны запахом гнили; корешки были разорваны, во многих недоставало страниц. Жак старался всеми силами привести их в приличный вид при помощи толстого картона и клейстера, но он всегда употреблял слишком много клейстера, и книги приобретали отвратительный запах. Он сделал мне также сумку со множеством отделений в ней, но и ее портил избыток клейстера. Потребность клеить и переплетать сделалась у Жака равносильной его потребности плакать. У него постоянно грелась на плите целая коллекция маленьких горшочков с клейстером, и, как только он имел возможность удалиться на минутку из магазина, он клеил и переплетал. Остальное время уходило на разноску пакетов по городу, на писание писем под диктовку отца, на закупку провизии — одним словом, Жак занимался «коммерцией».

Я же понимал, что тот, кто пользуется стипендией, носит блузу и называется «Маленький Человек», — должен работать вдвое более, чем другие, и — нужно отдать справедливость Маленькому Человеку — он мужественно принялся за работу.

Храбрый Маленький Человек! Я вижу его зимою, в нетопленной комнате, за рабочим столом, укутанного в одеяло. На дворе вьюга, стекла дрожат, а из лавки доносится голос Эйсета, диктующего: «Я получил ваше почтенное письмо от сего 8-го…» И плаксивый голос Жака повторяет: «Я получил ваше почтенное письмо от сего 8-го…»

Иногда дверь в мою комнату тихонько отворяется; г-жа Эйсет входит на цыпочках. Она подходит к Маленькому Человеку и, наклоняясь к нему, спрашивает вполголоса:

— Ты работаешь?

— Да, мама.

— Тебе не холодно?

— О, нет!

Маленький Человек лжет, ему очень холодно… Тогда г-жа Эйсет усаживается возле него со своим неизменным вязанием и остается так несколько часов, считая петли на спицах и тяжело вздыхая по временам.

Бедная г-жа Эйсет! Она все думала о своей любимой родине, которую она не надеялась больше увидеть… Увы! к несчастью, к несчастью для нас всех, ей пришлось очень скоро увидеть ее.

III. ОН УМЕР! МОЛИТЕСЬ ЗА НЕГО!

Это было в понедельник, в июле того же года. В этот день, выходя из коллежа, я увлекся игрою, бегая взапуски с товарищами, и было уже очень поздно, когда я собрался домой. Я бежал, не останавливаясь и не оглядываясь, от площади Терро до Фонарной улицы, с книгами за поясом, с шапкой в зубах. Но так как я ужасно боялся отца, то остановился на лестнице, чтобы притти в себя и придумать какую-нибудь историю в объяснение моего опоздания; затем я храбро позвонил.

Эйсет сам отворил мне дверь.

Я начал, заикаясь, свой лживый рассказ. Но он не дал мне окончить и, привлекая меня к себе, безмолвно обнял меня.

Эта встреча очень поразила меня: я ожидал по меньшей мере строгого выговора. Первой моей мыслью была та, что, вероятно, наш кюре обедает у нас. Я знал по опыту, что в эти дни нас никогда не бранили. Но, войдя в столовую, я увидел, что ошибся в своем предположении. На столе было только два прибора — прибор отца и мой.

— А мама? А Жак? — спросил я с удивлением.

— Мама и Жак уехали, Даниель: твой старший брат, аббат, очень болен.

Но, заметив, что я сильно побледнел, он прибавил веселым тоном, чтобы успокоить меня:

— Я говорю: очень болен, не имея на то никаких данных. Нам сообщили только, что аббат в постели. Ты знаешь мать: она непременно хотела ехать, и я дал ей Жака… Надеюсь, что все это окажется пустяками… А теперь садись обедать; я умираю от голода.

Я уселся к столу, не говоря ни слова, но у меня замирало сердце, и я употреблял невероятные усилия, чтобы не расплакаться. Я думал о моем брате, аббате, который, вероятно, был очень болен. Обед прошел очень печально. Мы сидели друг против друга, не говоря ни слова. Эйсет ел с большой поспешностью, пил большими глотками и часто задумывался… Я же сидел неподвижно в конце стола, точно остолбенев. Я вспоминал все прекрасные сказки, которые рассказывал мне аббат, когда он приходил на фабрику. Я видел его перед собой, бодро шагающим, приподнимая рясу, через бассейны фабрики. Я вспомнил также первую его обедню, на которой присутствовала вся семья. Как он был красив в тот момент, когда, обращаясь к нам, произнес Dominus vobiscum [3] таким мягким голосом, что г-жа Эйсет расплакалась от умиления!.. Я представлял себе его в постели, тяжело больным, — да, очень тяжело, я это чувствовал! И что усиливало мою тоску, это — угрызение совести, внутренний голос, кричавший мне: «Бог наказывает тебя! Это твоя вина. Надо было по окончании занятий вернуться прямо домой. Не надо было лгать!» И, преследуемый ужасной мыслью, что бог пошлет смерть аббату, чтобы наказать меня, я страшно терзался, повторяя: «Никогда, о, никогда я не буду больше играть по выходе из школы!»

После обеда в столовой зажгли лампу. Эйсет разложил на скатерти, среди остатков десерта, свои большие конторские книги и начал громко сводить счета. Кошка Финета, истребительница тараканов, печально мяукала, бродя вокруг стола… Я отворил окно и, облокотившись на него, смотрел на улицу.

Наступила ночь. Было очень душно… С улицы доносились смех и болтовня людей, с форта Луаяс — бой барабана… Я простоял таким образом несколько минут, отдаваясь печальным мыслям и вглядываясь в темноту ночи, когда сильный звонок в передней оторвал меня от окна. Я с ужасом посмотрел на отца, и мне показалось, что и его лицо отражало охватившую меня тоску. Этот звонок испугал и его.

— Звонят, — сказал он вполголоса.

— Останьтесь, папа, я отворю дверь.

И я направился к двери.

На пороге стоял человек. Я едва различал его в темноте. Он мне что-то протягивал, но я боялся взять в руки.

— Телеграмма, — сказал он.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату