благосклоннейший, слегка пунцовый Юлий Алексеевич Бунин, брат Ивана Алексеевича, старшина клуба.
Массивный, светлоглазый, окружённый дамами, проходит Илья Сургучёв, автор 'Осенних скрипок', многозначительно поглаживает полумефистофельскую бородку и как улыбается, как улыбается!..
Дальше — больше.
Что ни человек, то толстый журнал, или Альманах 'Шиповника', или сборник 'Знания' в зелёной обложке.
Арцыбашев, Телешов, Иван Рукавишников.
Алексей Толстой об руку с Наталией Крандиевской.
Сергей Кречетов с женой, актрисой Рындиной.
Иван Алексеевич и Вера Николаевна Бунины.
Осип Андреич Правдин, обязательный кружковский заседатель.
Рыжебородый Ив. Ив. Попов.
Морозовы, Мамонтовы, Бахрушины, Рябушинские, Тарасовы, Грибовы, — всё это московское, просвещенное купечество, на всё откликающееся, щедро дающее, когда угодно и на что угодно — на Художественный театр, на Румянцевский музей, на 'Освобождение' Струве, на 'Искру' Плеханова, на памятник Гоголю, на землетрясение в Мессине.
Молодая, краснощёкая, пышущая здоровьем, еще только вступающая в жизнь и на Парнас, Марина Цветаева, которую величают Царь-девица.
Летит, сломя голову, в полинявшей визитке, в полосатых брючках, худосочный, подвижной, безобидный, болтливый, всех и всё знающий наизусть, близорукий, милый, застольный чтец-декламатор, Владимир Евграфович Ермилов.
Непременный член присутствия, Николай Николаевич Баженов, не успевший переодеться, и так и приехавший со скачек, в сером рединготе и с серым котелком подмышкой.
Молодой, блестящий, в остроумии непревзойденный, про которого еще Дорошевич говорил, — расточитель богатств, — театральный рецензент 'Русского слова', Александр Койранский.
Старый москвич и старый журналист, В. Гиляровский, по прозвищу дядя Гиляй.
И за ними целая ватага молодых, начинающих, ревнующих, соревнующих, поэтов, литераторов, художников, актеров, а главным образом, присяжных поверенных и бесчисленных, надеющихся, неунывающих 'помприсповов'.
Декольтированные дамы, в мехах, в кружевах, в накидках, усердные посетительницы первых представлений балета, оперы, драмы, комедии, не пропускающие ни одного вернисажа, ни одного благотворительного базара, ни одного литературного события, от юбилея до похорон включительно.
Но им и сам бог велел принимать, чествовать приехавшего из Парижа, из города-светоча, из столицы мира — напомаженного, прилизанного, расчесанного на пробор, хлипкого, щуплого, неубедительного, но наверное гениального, ибо коронованного в Cafe des Lilas, принца поэтов, Поля Фора.
Толпа проплыла, прошла, проследовала.
Брюсов покинул дверной косяк, медленно вошёл в притихший зал, сел на председательское место, поднял колокольчик, звонить не стал, — и так поймут.
И глухим голосом, приятно картавя и, конечно, нараспев, как будто в сотый раз читал разинувшим рот ученикам:
Я раб, и был рабом покорным
Прекраснейшей из всех цариц…
представил Москве высокого гостя.
Гость улыбался, хотя ничего не понимал.
Потом и сам стал читать.
И тоже картавя, но по-иному, по-своему.
Москва аплодировала, приветствовала, одобряла, хотя не столько слушала стихи, сколько разглядывала напомаженный пробор, черные усики и пуговицы на жилете.
Потом, когда первая часть была кончена и был объявлен антракт, все сразу задвигали стульями и искренно обрадовались, кроме самого Брюсова, который хмурился и смотрел куда-то вдаль, поверх толпы, поверх декольтированных дам и братьев-писателей.
После антракта толпа в зале сильно поредела, зато огромное помещение кружковского ресторана наполнилось до отказа.
'Пир' Платона длился, как известно, недолго.
Ужин в особняке на Большой Дмитровке продолжался до самого утра.
Хлопали пробки, в большом почёте было красное вино Удельного Ведомства. Подавали на серебряных блюдах холодную осетрину под хреном; появился из игорной комнаты утомлённый Сумбатов, и стал вкусно и чинно закусывать.
О Принце поэтов и думать забыли, и только один Баженов на жеманный вопрос какой-то декольтированной московской Венеры, — как вам, Николай Николаевич, понравились стихи господина Фора? Правда, прелестно? — непринужденно ответил:
— Ну, что вам сказать, дорогая, божественная! Конечно, понравились. По этому поводу еще у Некрасова сказано:
А ситцы всё французские,
Собачьей кровью крашены…
Цитата имела большой успех, ибо метко определила не то что неуважение к знатному иностранцу, или неодобрение к попытке 'сближения между Востоком и Западом', а то манерное, нарочитое и надуманное, что сквозило во всей этой холодной, отвлеченной и не доходившей до внутреннего слуха и глаза, постановке, автором которой был не столько бедный Поль Фор, сколько самоуверенный и недоступный Каменный Гость великолепнейший Валерий Брюсов.
Кружились дни, летели месяцы, проходили годы.
О влиянии литературы на жизнь писались статьи, читались рефераты, устраивались дискуссии.
'Хождение по мукам' Алексея Толстого еще только вынашивалось и созревало в каких-то лабиринтах души, в мозговых извилинах, входившего в известность автора.
Роман, в котором, как в кривом зеркале, отразится обречённая эпоха предвоенных лет, будет написан много позже, то в лихорадочных вспышках раздраженного вдохновения, то в с перерывами и вразвалку, между припадками мигреней, с ментоловыми компрессами вокруг знаменитой шевелюры, и отдохновительными антрактами на берегу океана, в Sables d'Olonne, где еще не ведая и не предвидя грядущей придворной славы и зернистой икры, ненасытное воображение питалось лишь скудными образами первой эмиграции, а неуёмный кишечник — общедоступными лангустами под холодным майонезом.
А эпоха, которой будет посвящена первая часть романа, развертывалась вовсю, — в великой путанице балов, театров, симфонических концертов и всего острее — в отравном и ядовитом и нездоровом дыхании литературных мод, изысков, помешательств и увлечений.
Десятилетия спустя, за редкими, малыми, счастливыми исключениями, ничто не выдержит напора времени, беспощадного суда отрезвевшего поколения, неизбежной переоценки ценностей, и просто здравого смысла.
Кого соблазнят, увлекут, уведут за собой в волшебный бор, на зеленый луг, в блаженную страну за далью непогоды, — все эти Навьи Чары и Чавьи Нары, первозданные Лиллит, шуты, которых звали Экко, герцоги Лоренцо и из пальца высосанные Франчески, вся эта сологубовщина и андреевщина, увенчанная 'Чертовой куклой' Зинаиды Гиппиус, и задрапированной в плащ неизвестной фигурой, которая годы подряд стояла на пороге и называлась — Некто в сером?!
Кто будет прогуливать козу в лесную поросль для сладкого греха?
Капризно требовать, настаивать, твердить:
О, закрой свои бледные ноги…
Увлекаться Сергеевым-Ценским, спокойно уверявшим, что 'у нее было лицо, как улица'?
Кто помнит рассказы Чулкова, стихи Балтрушайтиса, поэмы Маринетти в переводе Давида Бурлюка?