Говорят, Милюков натурально плакал, когда ему сказали, что все – договор подписан, империи больше нет. Честно говоря, все чуть не плакали. Тем более что Финляндия отделилась месяцем раньше, а Кавказ и Туркестанский край – буквально в те же дни.
Странное создание русский человек! Как сказал хороший русский писатель,
Собственно, я и сам такой. Я тоже чуть не плакал, несмотря на весь свой марксизм и права наций на самоопределение. Подавай мне империю.
Но по порядку.
Про Ангела-Хранителя.
В двадцать втором году было покушение на Милюкова.
В Таврическом дворце, когда Милюков из своей ложи пошел к кафедре, к нему подбежал какой-то человек и выхватил револьвер, намереваясь выстрелить. Немедленно наперерез ему бросился Набоков и заслонил Милюкова собою. Раздался выстрел, пуля попала Набокову в левую руку, раздробив локоть.
Несколько лет он носил руку на перевязи, потом французские хирурги сделали новую операцию, перевязь исчезла, но говорили – да и видно было: я встречал его несколько раз – видно было, что левая рука у него усохла и сделалась слабой. А у меня от рождения была слабая правая рука. Мне потом, в тридцатые годы, казалось, что здесь есть нечто важное, нечто мистическое. Как бы зеркальное отражение двух фигур. Еще в тринадцатом году, когда Троцкий и Ленин были живы, я мечтал, что когда-нибудь, после них, стану премьер-министром новой демократической России. Сталин – после Троцкого и Ленина. Как Набоков после Керенского и Милюкова.
Да.
Боевика скрутили, выволокли из зала. Набоков крикнул: “Граждане, сохраняйте спокойствие! Павел Николаевич, вы не ранены? Не надо нарушать порядок дня”, – и, побледнев, прислонился к балюстраде. Прибежали врачи и фельдшеры из дежурных, хотели его положить на носилки, но он не дался. Ушел своими ногами, поддержанный двумя врачами. Зал аплодировал. Милюков выступил со своей речью, в начале которой поблагодарил Владимира Дмитриевича. “Он спас мне жизнь”, – простодушно и растроганно сказал Милюков. Зал снова зааплодировал. Все это я узнал из газетного отчета.
Арестованного боевика звали Ефим Голобородов. Боевик “Еврейского Монархического Союза”. Полное безумие. Но народу понравилось. Даже нашим братьям в Лавре понравилось. Они были по новой моде отчасти демократы, а по старой памяти слегка антисемиты; но только слегка, слегка! Не говоря уже о публике попроще, которая приняла это с восторгом. Сама абсурдность названия доказывала его правдоподобие: евреи способны буквально на все, в том числе и на защиту русского самодержавия, лишь бы народной кровушки попить.
Набоков, когда назавтра вышел из госпиталя, сказал: “Демократия должна уметь себя защищать!”. Афоризм своего рода. Было во всех газетах.
Еще через неделю архимандрит Варлаам, наместник Лавры, призвал меня и сказал, что посылает меня исповедовать Ефима Голобородова. Завтра утром за мной приедет автомобиль и меня отвезут в часть, где он содержится. Я поклонился в пояс, но заметил отцу Варлааму, что не являюсь иеромонахом, то есть священником, посему пребываю в смущении – как я буду свершать таинство исповеди? Архимандрит ответил, что гражданин Голобородов – еврей. “Тогда пусть его исповедует раввин”, – сказал я в уме, но отец Варлаам словно услышал мои мысли: “Да, – сказал он, – этот закосневший в грехе человек, поднявший руку на Павла Николаевича – еврей по рождению и обрезанию, но отпал от иудейской веры уже много лет назад, и он не желает встречаться с раввином”. Я промолчал. “Но он стремится к христианской, православной вере, – продолжал архимандрит. – Однако он не крещен в православии. Но хотел бы получить православное наставление. Посему мы посылаем тебя, чадо мое Иосиф”. “Будет ли это исповедью, отче?” – усомнился я. “Это будет твоим послушанием”, – терпеливо сказал архимандрит Варлаам.
Вернувшись в свою келью, я сел на табурет, потом вдруг ощутил неожиданную слабость и усталость, словно я катал камни на тачке и не спал двое суток. Я с трудом пересел на койку, прилег и тут же заснул, в ту же минуту.
Во сне я чувствовал, как у меня пересохло горло. Очень хотелось пить. Но поднять голову и протянуть руку к стакану с водой не было сил. Я едва скосил глаза влево, к тумбочке. Стакан был пуст. Я мог дернуть за шнурок сонетки и позвать кого-нибудь из братьев, но мне было стыдно. Меня снова уносило в сон, закручивало, затуманивало. Лица, дороги, горы мелькали передо мной, вдруг я увидел свой дом и отца, который сидит на крыльце, спиной привалившись к стене, вытянув широко расставленные ноги и сложив свои ручищи на животе, и дремлет, похрапывая, и я словно бы почувствовал запах дегтя, железа, нагретого камня и прелого винограда… И мне снова хотелось пить, и я просыпался, и бессильно смотрел на пустой стакан, и снова засыпал, и вдруг набежали облака и мрачно сдвинулись надо мной, и вдруг из облаков показался Ангел мой Хранитель с бледным лицом и черными прямыми волосами до плеч. Хрустальный сосуд был у него в руке, и со сладким журчанием налил он мне воды в стакан, и я во сне стал пить, и напился, и облизнул влажные губы, и уснул крепко и без сновидений.
Но через три часа проснулся от ужасной боли в животе и во всем теле. Меня бил озноб, я чувствовал жар, голова болела, и тошнило. Тут я дернул сонетку и просипел вбежавшему послушнику: “Врача, врача, умираю…”.
Прибежал врач, меня перенесли в лазарет, вызвали еще врача, обмывали хлорной водой, поили чем- то – и говорили, я слышал сквозь беспамятство, что у меня тиф. Тиф, тиф! Но я Божьим соизволением чудесно выздоровел через три дня, стал улыбаться и пытался встать, а потом монахи сказали мне, что брат Николай, который ездил беседовать с Ефимом Голобородовым, погиб на обратном пути. Автомобиль, который его вез, столкнулся с грузовиком. А сам Голобородов на следующий день был найден повесившимся в своей камере.
“Я не виноват, брат Николай, – думал я, глядя на свежий могильный холмик. – Я мог бы сейчас лежать на твоем месте, а ты бы стоял на моем; и ты тоже не был бы виноват…”
Братья говорили, что он был очень сильно покалечен.
Но я ведь правда был болен!
Через несколько дней отца Варлаама, нашего архимандрита, вдруг, совершенно внезапно, отправили на покой. По его собственной просьбе. На покой в
Все эти перемещения – думал я – имели один только возможный смысл. Прежний наместник зачем-то пытался что-то разузнать. Разведать. Скорее всего, его кто-то об этом очень попросил. Но – сорвалось. Я чуть было не стал орудием в его руках; он же, скорее всего, тоже был чьим-то орудием. Я мог бы стать его
Я отгонял от себя мысли о шофере, который вез брата Николая и погиб вместе с ним; о шофере грузовика, который врезался в эту машину и был увезен в полицию и, наверное, так оттуда и не вышел. А также о полицейских, которые обеспечили его исчезновение – не сомневаюсь, что они исчезли тоже. Исчезли, как и тюремный надзиратель, который ранним утром сообщил, что боевик Ефим Голобородов повесился на ленте из разодранной простынки, зацепив ее за вьюшку печи. Стандартное описание, прямо тоска берет… Потому что он сам глубокой ночью задушил узника и повесил. И тот старший надзиратель, который передал ему этот приказ. Общим числом… так-так, общим числом от семи до десяти душ. Если бы я делал эту акцию, мне пришлось бы поступить примерно так же. Две ступени исполнителей должны