город, центральная его часть, заполняется до отказа. Люди стекаются отовсюду, приезжают из окрестных деревень в переполненных автобусах или целыми повозками, запряженными нарядными в честь праздника мулами; медленные людские реки текут из предместий, вздуваются на перекрестках, катят свои воды к пьяцце Марина, длинному бульвару, тянущемуся вдоль берега, где в эти дни палермская знать демонстрирует на потеху прохожих свои выезды столетней давности. Парадная коляска бывших вице- королей, запряженная шестеркой золоченая карета, извлеченная из каретного сарая принцев Ланца, фаэтоны, брички, берлины, двуколки, купе с семидесятилетними кучерами в дедовских ливреях на козлах разъезжают взад-вперед по бульвару — между морем, расплющенным солнцем, и огромными пустыми дворцами недавних властителей. Здесь выставляют напоказ старые экипажи, как в других городах вывешивают в окнах старые шелка; свидетельства мощи былых времен проходят чередой, и тысячи пешеходов смотрят на них, облизывая трубочки с gelati; вкус мороженого, вид упряжек, должно быть, сливаются для них в одно удовольствие: прохладу и память, — люди довольны.
На город спускаются быстрые южные сумерки. И сразу через каждые двадцать шагов загораются подвешенные поперек улиц на уровне третьего этажа большие электрические арки. Город пылает. Растянувшийся на семь километров, от моря до подножия холма Монреале, Корсо Витторио-Эммануэле пламенеет, как меч архангела. Самые узкие улочки накрыты странными светящимися сводами.
С началом иллюминации глубокий вздох удовлетворения — нет, не возглас, а именно низкий, глубокий вздох наслаждения, вырвавшийся из пятисот тысяч грудей, поднимается не только от тротуаров, но и от стен. Потому что все, что не фланирует сейчас по улицам, высыпало на балконы, а им здесь нет числа, разнокалиберным, украшенным разнообразными по стилю коваными решетками, — таких не найдешь больше нигде в мире.
Чтобы по-настоящему узнать Палермо, надо все время поднимать глаза на фасады его зданий; дома здесь, кажется, существуют лишь для того, чтобы привешивать к ним балконы. Тут полно жилищ, состоящих всего из одной комнаты, где сразу три поколения едят, спят, любят друг друга, ссорятся; но и такая конура всегда имеет балкон: это комната окнами на жизнь. Жители Палермо, а особенно жительницы, проводят половину своей жизни вот так, прицепившись с внешней стороны к стене собственного дома, на узенькой площадке, окруженной железной решеткой, откуда они разглядывают прохожих, а те разглядывают их, откуда они участвуют, не смешиваясь с остальными, в общественной жизни.
Внезапно вас окутывает облако сильного аромата, легкого, пьянящего, сладковатого. Это мальчуган бежит сквозь толпу с тяжелыми цветами тубероз, прикрепленными к палочкам белого дерева. Так ли он хочет продать эти цветы, как он возвещает об этом своими выкриками, или же, опьяненный их запахом, решил сыграть чудесную роль и наполнить их ароматом улицы?
С этого момента вам надо следовать за толпой, отдаться на ее волю — пусть она сама несет вас; надо стать этой толпой, пройти десять раз взад-вперед перед барельефами на перекрестке Куаттро-Канти, прогуляться между испанскими дворцами на виа Македа, подняться по Корсо к кафедральному собору с очертаниями мечети, вернуться к израненному войной памятнику Карлу Пятому, демонстрирующему свою бронзовую худобу посреди пьяццы Болонья; надо в последний момент увернуться от колес carrozzelle[16], карет, которые нанимаются на всю ночь целыми семьями, свисающими с них, словно гроздья черного винограда; надо зайти на ночной рынок, вдохнуть терпкий запах рыбы и требухи, пройтись по клейкому перламутру осьминожьих отбросов, между стен из арбузов и баклажанов, поблескивающих на свету лакированными боками; надо почувствовать, как устали у вас ноги, спуститься к Кальсе, этой дивной площади — не европейской, не африканской, а именно сицилийской, — где высокие окна старинной роскоши открываются на громоздящиеся кровли и лачуги вечной нищеты, а затем вернуться к пьяцце Марина, к колеснице святой Розалии.
Вот как описывал эту колесницу, прославившуюся еще с XVII века, Александр Дюма, который осматривал ее лет сто двадцать тому назад[17]:
Запряженная пятьюдесятью белыми быками с позолоченными рогами, она медленно и величаво продвигалась вперед; высотой она достигала самых высоких домов, и кроме нарисованных и сделанных из картона и вылепленных из воска фигур, которыми она была украшена, на разных ее этажах и на передней части, устремленной вперед наподобие носа корабля, могло размещаться сто сорок — сто пятьдесят человек, одни из которых играли на разнообразных музыкальных инструментах, другие пели, третьи же разбрасывали цветы.
Несмотря на то что эта громада была изготовлена большей частью из всякого тряпья и мишуры, выглядела она очень внушительно. Наш хозяин заметил, насколько благоприятное впечатление произвело на нас это гигантское сооружение; однако, вместо того чтобы поддержать в нас это восхищение, он скорбно покачал головой и принялся горько сокрушаться о падении веры и растущей скаредности своих соотечественников. И правда, колесница, от силы достигающая сегодня крыш дворцов, раньше превосходила высотой церковные колокольни; она была так тяжела, что требовалось не пятьдесят, а сто быков, чтобы ее тянуть; она была так широка и так нагружена украшениями, что каждый раз десятка два окон оказывались выбитыми ею. И наконец, она двигалась, сопровождаемая такой многочисленной толпой, что редко бывало, чтобы по прибытии на площадь Марина несколько человек не были раздавлены.
У сегодняшнего жителя Палермо есть еще один повод скорбно качать головой: колесница вообще больше не ездит. Эта движущаяся гора обдирала дворцы, давила верующих; случалось, что у нее ломалась ось, и тогда она на несколько дней застывала в неподвижности, прислонившись к какой-нибудь церкви и перегородив движение в целом квартале.
Современная колесница воссоздана в своих первоначальных размерах, но она неподвижно стоит на пляже. По-прежнему она напоминает формой парусник, по-прежнему вырисовываются на фоне моря и звезд ее тридцать метров раскрашенного дерева, папье-маше, розовых драпировок, дующих в золотые трубы ангелов — колоссальный торг, на вершине которого красуется «сантучча»[18] — громадная статуя святой Розалии в состоянии религиозного экстаза, с томными голубыми глазами, огромными, как тарелки дельфтского фарфора.
В последний день праздника в девять часов вечера под открытым небом, прямо с борта этого «корабля», служится месса. Ни разу в Европе я не присутствовал на более удивительной религиозной церемонии; эта месса вписана, если можно так выразиться, в самый центр ярмарочного действа. Десять тысяч человек толпятся вокруг святой колесницы, десять тысяч смуглых средиземноморских лиц, десять тысяч черных как смоль голов, десять тысяч потомков корсаров и сарацин. Тут же паралитики в креслах- каталках, младенцы не больше недели от роду на руках у матерей. Появляется кардинал-архиепископ, весь в красном, впереди него — клир и его личные телохранители, позади — городская почетная гвардия в костюмах времен Бурбонов и оркестр авиационного полка. Прелат, городские власти, телохранители поднимаются на борт сухопутного судна, на палубе которого уже сооружен алтарь. Кардинал поворачивается лицом к толпе; кто-то из священнослужителей подносит к его губам серебристый микрофон — новый атрибут богослужения, монстранц с голосом.
В тот вечер, когда я присутствовал на церемонии, первыми словами кардинала-архиепископа были: «Мы забыли требник; без требника нельзя служить мессу, так что придется немного подождать».
Тут же один маленький священник (несомненно, виноватый в этом упущении и тем самым поставивший крест на своей карьере) скатился кубарем по сходням и, задрав сутану, помчался на поиски требника.
Путь от Марины до кафедрального собора не близкий. И чтобы скрасить ожидание толпы, уже добрый час торчавшей тут под открытым небом, кардинал без малейшего напряжения начал импровизировать не то чтобы проповедь, а настоящую речь о жизни святой Розалии, о добродетелях «сантуччи» — покровительницы Палермо, о богатстве и бедности, о счастье быть палермцем, о милостях, которыми Господь осыпает этот необыкновенный город и всю Сицилию, о нефти, что бьет из земли острова, о преимуществах автономии… Удлиняясь по мере задержки требника, речь постепенно превращалась в националистический манифест, вызывавший бурный восторг присутствующих. Даже если бы за священной книгой понадобилось ехать в Неаполь, кардинал-архиепископ смог бы проговорить всю ночь и следующий день. Завершил он свое выступление самым естественным способом в тот момент, когда маленький священник, еле дыша, подобно бегуну-марафонцу, поднялся, пошатываясь, на капитанский мостик.