добился, чтобы им выделили самые лучшие места под навесом, между мачтой и кормой. Такое впечатление, что он не прокисал всю жизнь в своем Жизоре, а мотался туда-сюда по Средиземному морю. Великий магистр лишний раз получал подтверждение, что его выбор сделан правильно. Наконец, солнечным весенним утром они отчалили от берегов Лангедока и поплыли к далекому побережью Леванта. В дороге Жан постоянно возвращался к воспоминаниям о празднике катаров в Ренн-ле-Шато, и плоть его возбуждалась от этого воспоминания, воскресало то, даже не животное, а какое-то лягушачье, червячное чувство сладострастного ненасытного насыщения, испытанное им тогда. В нем открылись тайны, о которых он и не подозревал в самом себе. Переносясь мысленно в тот, отлетевший в прошлое, день, он вновь видел себя среди толпы мужчин и женщин, окруживших часовню в Ренн-ле-Шато и благоговейно внимающих проповеди катарского эклэрэ — так у них назывались священнослужители, или, просвещенные. Их еще называли пэрфэ и аккомпли — совершенными, подготовленными. Он ничем не отличался от остальных катаров, одетых в простые балахоны темно-серого цвета, — просто подошел к столику, на котором стояли две чаши и стал говорить. Поначалу речь его мало отличалась от проповедей католических священников, и Жан откровенно заскучал. Но потом он услышал, как сквозь проповедь Бернара-Роже де Транкавеля — а, именно так звали этого эклэрэ, — стали проскальзывать озорные змейки. Из слов проповедника-катара выходило, что мир людей, созданный Богом и размноженный Сатаною, должен быть уничтожен, и именно катары, распространившись по всему миру, призваны выполнить эту священную задачу. Мир, погрязший в грехе и разврате, отвратителен и гадок в глазах Бога, и нужно навсегда вырваться из него. Но взаимное убийство или самоубийство для этого не подходит, ибо великий Ормизд говорил, что душа способна перевоплощаться в других телах. Значит, надо убить душу и избежать мерзостных перевоплощений. Только пережив свою смерть, душа вернется к истинному богу света. Надо истребить в себе все желания и мечты, надо избегать сердечных привязанностей, дружеского тепла, любви к хорошей пище и вину, а главное — уничтожить самый сильный соблазн, превратить чувственную любовь между мужчинами и женщинами в изнурительный половой акт, в котором все должны соединиться со всеми. Именно так — все со всеми! И надо тщательно следить за тем, чтобы этот акт не приводил к появлению на свет новых страдальцев, чтобы в мир не поступало больше ни единого кусочка человеческой плоти, ни единой капли человеческой крови, ни единой искорки человеческой души. Таково было изначальное предназначение перво-человека Ормизда и к этому призывает нас богочеловек Ормизд, который имел и имеет, эфирное тело и всегда пребывает рядом с теми, кто стремится истребить в себе все плотское.
Так говорил эклэрэ Бернар-Роже де Транкавель, выступая перед собравшимися вокруг часовни в Ренн- ле-Шато катарами. Закончив свою долгую речь, к концу которой многие стали покачиваться из стороны в сторону, как психопаты накануне припадка истерии, эклэрэ взял в руки две чаши, стоящие перед ним на столике и пошёл с ними вокруг часовни, ведя за собой остальных. Толпа двигалась следом за ним, продолжая раскачиваться и распевать призывно и довольно слаженно:
— Ор-миз-де! Ор-миз-де! Ор-миз-де! Ор-миз-де!..
Обойдя три круга, эклэрэ де Транкавель остановился, поднял над собою чаши и громко провозгласил:
— Дети Ормизда! Чада катары! Богочеловек Ормизд с нами! Он вошел духом своим в чашу света и силою своей — в чашу тьмы. Причастимся же из обеих чаш и исполним нашу мессу свободы во мраке этой священной часовни!
После этих слов, собравшиеся стали подходить к эклэрэ, и он причащал каждого из одной чаши.
— Мы тоже? — шепнул Жан стоящему рядом Бертрану де Бланшфору.
— Обязательно, — улыбнулся великий магистр. — Он сейчас дает каждому крепкое зелье, обладающее, сильным противозачаточным действием. После него неделю можно не опасаться, что появится зародыш.
Когда Жан подошел к эклэрэ де Транкавелю, тот с видом обычного священника произнес:
— Причащается раб Божий Жан во имя Отца, и Сына, и Святого Духа, — и сунул в рот будущего Иерусалимского прецептора ложку с зельем, оказавшимся на вкус довольно пресным.
Когда все причастились из «чаши света», стали снова по очереди подходить к «чаше тьмы». Бертран де Бланшфор на сей раз пояснил, что теперь эклэрэ дает другое зелье, являющееся сильнейшим возбудителем, и посоветовал Жану часть этого «причастия» сплюнуть, не то он до самого Иерусалима будет страстно хотеть женщину. В отличие от первого, это зелье оказалось на вкус очень жгучим, и поначалу нестерпимо захотелось пить, но постепенно эта жажда стала спускаться изо рта в пищевод, из пищевода в желудок, образуя там нестерпимое жжение, затем еще и еще ниже, покуда Жан не почувствовал, что он изнемогает от жажды обладания женщиной. Толпа вокруг него также сильно возбудилась, женщины застонали, оглаживая рядом стоящих мужчин и закатывая глаза, и у мужчин раскраснелись щеки и заблестели зрачки. В этот миг распахнулись двери часовни и Бернар-Роже де Транкавель воззвал: — Войдите во мрак, катары, и очиститесь, и освободитесь!
Он первым сорвал с себя балахон и голый ринулся внутрь часовни, где не горело ни свечечки. Остальные, нетерпеливо срывая с себя одежды, устремились следом за своим эклэрэ. Чувствуя небывалый восторг, Жан де Жизор сбросил с себя все одежды и присоединился к опьяненному сладострастным зельем сообществу катаров. Там уже начался свальный грех, и поначалу еще можно было видеть кишащие и переплетающиеся между собой, как змеи в клубке, тела мужчин и женщин, но потом двери часовни захлопнулись за спиной последнего участника радения, и все погрузилось во мрак. Это было безумие, граничащее со смертью. Жан ползал в этом месиве тел, залитом потом и семяизвержениями, слюной и женской влагой, и беспрерывно совокуплялся, исторгал семя и после этого не охладевал, а еще больше загорался новым желанием. Порой кто-то овладевал им, и тогда особенная волна накатывала на него, и он чувствовал себя женщиной, той самой Жанной, о которой мечтал всю жизнь, и это было ново, страшно тоскливо и сладостно, а душа бунтовала в груди, крича и хлопая крыльями, с которых сыпались оборванные перья, но в какой-то миг, он ясно представил себе, как этой птице оторвали голову, и она, безголовая, трепыхается курицей по зеленой траве… И снова он окунался в это слепое совокупление всех со всеми, и порой ему мерещилось, как во мраке вспыхивают какие-то потусторонние свечения, на миг озаряя кишащее свальное месиво человеческих тел. Это продолжалось много часов, прежде чем участников радения стал обволакивать сон. Он навалился на всех как-то почти одновременно, и Жан растаял в нем, оседлав очередную женщину и лишь намереваясь начать с ней. Очнулся он уже в постели, в одном из домов Ренн- ле-Шато. Первое, что он захотел по пробуждению, это продолжить то, что он собирался начать в момент засыпания, но Бертран де Бланшфор, оказавшийся на ногах раньше него, сказал ему:
— Нет уж, дорогой зятек, достаточно, а то мы ни в какой Иерусалим не уедем. А ведь нам пора собираться в Марсель.
Выяснилось, что утром двери часовни были отворены, всех катаров, уснувших в самых живописных позах, вынесли наружу, одели и разнесли во все стороны, дабы они могли доспать на открытом воздухе. Если бы кто-нибудь нагрянул в это утро в, Ренн-ле-Шато, он мог бы подумать, что эти спящие повсюду люди всю ночь, не жалея сил молились, да так, что едва выйдя из часовни, попадали кто где и уснули благим сном. Правда, не обошлось без жертв — пятеро из участников радения были вынесены из часовни мертвыми. Либо задохнулись, либо не вынесло сердце такого напряжения сил. Четверо мужчин и одна женщина.
Перед отъездом из Ренн-ле-Шато Жан все-таки не выдержал и затащил в сарай одну из крестьянок, а чтобы она не визжала, дал ей целых двадцать сантимов. И все равно покидал деревню не удовлетворенным, алчно поглядывая на пробегающих мимо девушек и женщин.
Все это он с тоской вспоминал теперь, стоя на палубе корабля и гладя на волны Средиземного моря. Внутри у него было пусто и черно, он испытывал отвращение ко всему окружающему и мечтал об одном — вновь очутиться во мраке часовни в Ренн-ле-Шато.
Когда гонец привез в Шомон известие о том, что хозяин Жизорского замка надолго покинул родные края и отправился в Иерусалим служить там прецептором ордена тамплиеров, эта новость привела всех в крайнее возбуждение. Все возрадовались и возвеселились так, словно они были осажденными, увидевшими поутру, что осада снята и вражеское войско удаляется восвояси. Никто из них не подозревал, как сильно каждого из них подспудно угнетало присутствие поблизости этого мрачного человека. Тереза де Шомон, вдова давно покойного Гуго де Жизора, вслух стала восхищаться своим сыном, восхваляя его таланты, благодаря которым он получил столь высокий пост в ордене рыцарей Храма Соломонова, но в мыслях у нее