— Эй, Васька! — крикнул адмирал, когда ушел Леонтьев, но крикнул как-то нерешительно, не так, как всегда.
Тот явился словно бы нехотя, еле передвигая ноги, недовольный и мрачный, с подвязанной черным платком щекой.
Адмирал покосился на подвязанную щеку, вспомнил, что, вернувшись в каюту после того, как бесился на палубе, он за что-то толкнул подвернувшегося ему Ваську, и виновато спросил:
— Ты щеку-то… зачем подвязал?
— Еще спрашиваете: зачем? — грубо отвечал Васька, зная, что адмирал теперь в таком настроении, что ему можно грубить безнаказанно. — Зачем?! Мне тоже даже довольно совестно показывать перед людьми свой срам…
— Какой срам?
— А синяк… В самый глаз давеча звезданули… Чуть выше — и вовсе глаза бы решился… И хоть бы за какую-нибудь вину… А то вовсе зря, из-за вашего бешеного характера…
Адмирал не ронял слова, и Васька, бросив быстрый лукавый взгляд своего неподвязанного глаза на адмирала, после паузы решительно проговорил:
— Как вам угодно, но только больше переносить от вас мук я не согласен. Это сверх сил моего терпения… Как, значит, придем в Нагасаки, извольте меня увольнить… Возьмите себе другого слугу.
— Кого я возьму? Что ты врешь там?
— Вовсе не вру… В Нагасаках дозвольте получить расчет.
— Ну, ну… не сердись… Не ворчи…
— Я не сержусь… Я знаю, что вы отходчисты, но все-таки обидно… Прямо в глаз!..
Адмирал вышел в соседнюю каюту и, вернувшись, подал Ваське большой золотой американский игль (в десять долларов) и сказал:
— Вот тебе… возьми… Не ворчи только…
Почувствовав в руке монету, Васька поблагодарил и после небольшого предисловия объявил, что он готов служить адмиралу. Он останется — разумеется, не «из антереса» («какой мне антерес?»), а только потому, что очень «привержен» к его превосходительству.
Проговорив эту тираду, Васька, однако, не уходил.
— Что тебе надо еще? — спросил адмирал.
— Маленькая просьбица, ваше превосходительство.
— Говори.
— Дозвольте взять ваше штатское пальтецо. Вы не изволите носить его. Оно зря висит… А я бы переделал.
— Бери.
— И пинжак у вас один совсем для адмиральского звания не подходит. А вашему камердинеру отлично бы! — продолжал Васька.
— Бери.
— Премного благодарен, ваше превосходительство.
— Большая ты каналья, Васька! — добродушно рассмеялся адмирал.
Васька осклабился, оскалил зубы от этого комплимента и вышел из каюты, весьма довольный, что «нагрел» адмирала, да еще за сравнительно пустой синяк, едва даже заметный.
И он немедленно же снял со щеки платок, надетый им специально для предъявления адмиралу больших требований после его гневного состояния, во время которого Васька, кажется, нарочно подвертывался под руку бушующего барина и получал, случалось, экстренные затрещины, чтобы после предъявить на них счет, разыгрывая комедию невинно обиженного человека.
И адмирал всегда откупался, так как, по словам Васьки, после того как отходил, бывал совсем «прост», и тогда проси у него что хочешь. Даст!
XV
Когда мичман Леонтьев появился в кают-компании, веселый и радостный, совсем непохожий на человека, собирающегося одеть матросскую куртку, — все поняли, что объяснение с адмиралом окончилось благополучно, и облегченно вздохнули, нетерпеливо ожидая сообщений Леонтьева.
По-видимому, более всех был рад за своего любимца старший офицер. Хоть он и не предвидел особых бед для дерзкого мичмана, но все-таки ждал неприятностей и думал, что Леонтьева вышлют с эскадры.
И его нахмуренное лицо озарилось доброй улыбкой, и маленькие близорукие глаза заискрились радостью, когда он спросил, уверенный по веселому виду мичмана, что все обошлось:
— Под арест, значит, уж не нужно, Сергей Александрович?
— Не нужно, Михаил Петрович, не нужно… Сегодня зван к адмиралу обедать.
— Обедать?! — воскликнул тетка Авдотья и совсем выкатил свои ошалелые глаза. — Вот так ловко!
— И вы остаетесь на эскадре?
— В Россию не едете?
— И ничего вам не будет?
— Остаюсь… и ничего мне не будет! — отвечал на бросаемые ему со всех сторон вопросы молодой человек.
— Невероятно! — пробасил артиллерист.
— Удивительно! — счел долгом удивиться даже и доктор.
Штурман значительно и торжествующе улыбался: «Дескать, что я вам говорил?»
— Но, верно, он пушил вас, Сереженька?.. Здорово, а? — спрашивал Снежков.
— И не пушил… Знаете ли, господа, ведь мы совсем не знаем адмирала. Я только что сейчас его узнал… Какая справедливая душа! Какая порядочность! — восторженно восклицал мичман, присаживаясь у стола.
— Влюбились в него теперь? — иронически заметил ревизор.
— Да, влюбился, — вызывающе проговорил молодой человек. — Влюбился и буду теперь стоять за него горой, и охотно прощаю ему и его крики, и минуты бешенства… Он — человек! И я был болван, считая его злым и мстительным. Торжественно заявляю, господа, что был болван!
— Да вы расскажите толком, что такое случилось? Как это вы вдруг обратились в христианскую веру? — нетерпеливо заметил доктор.
— Рассказывайте, рассказывайте, Сереженька.
— Что случилось? А вот что: он извинился передо мной, и если б вы знали, как искренне и сердечно. Он… адмирал… Понимаете?
Эти слова вызвали общее изумление.
Действительно, господам морякам, привыкшим к железной дисциплине, трудно было понять, чтобы адмирал, получивший дерзость, мог первый извиниться. Он мог простить ее, но не просить прощения у подчиненного. Это казалось чем-то диковинным.
— И мало того, — порывисто продолжал мичман, — он понял, что я вызван был на дерзость его дерзостью, и не считает меня виноватым… Скажите, господа, многие ли начальники способны на это?.. Ведь надо быть очень порядочным человеком, чтоб поступить так…
Когда Леонтьев подробно передал свое объяснение с адмиралом, в кают-компании раздались восторженные одобрения. Все решили, что хотя с беспокойным адмиралом и тяжело подчас служить и он бывает бешеный, но что он добрый и справедливый человек, достойный глубокого уважения.
И в этот самый день, когда адмирал бесновался как сумасшедший и после извинился пред мичманом, сказавшим ему дерзость, на «Резвом» незримо для всех крепла духовная связь между беспокойным адмиралом и его подчиненными, оставшаяся на всю жизнь добрым и поучительным воспоминанием о «человеке» — воспоминанием, которым — увы! — едва ли похвалятся современные адмиралы, вырабатывающие свои отношения к подчиненным лишь на безжизненной букве устава или на торгашеских правилах «ценза», хотя бы весьма корректные и никогда не увлекающиеся профессиональным гневом.
Пока в кают-компании шли разговоры об адмирале, он вышел из каюты и разгуливал взад и вперед по шканцам, кидая по временам быстрые взгляды на рыжего мичмана Щеглова, стоявшего на мостике.
Расстроенный и подавленный вид молодого моряка возбуждал в адмирале участие. Он понимал, что должен был переживать молодой самолюбивый офицер, свершивший такое «преступление», как он. И это