пьяные, хриплые голоса. — Ведите нас… Бери, хватай оружие… Бей сбор…
— Тише вы, оголтелые, — стали уже сдерживать коноводы слишком ретивых пособников своих. — Али не слыхали: приезду Матвеева надоть ждать. Хоша всех изведёшь лиходеев, а он уцелеет, — нам добра не видать. Один всех стоит… Без ево — што без головы змия вся порода нарышкинская… Вот и пождем. Голову прочь — и змий подохнет… Помните это, братцы…
— Ладно. Повременить можно. Над нами не каплет. Путай злодеи готовятца…
Открыто повели речи об этом в кружалах слободских, в торговых банях, везде, где только бывало собрание стрельцов. Конечно, Нарышкины скоро узнали про все. Узнал и сам Матвеев.
На другой же день смерти Федора, по воцарении Петра, поскакал к опальному в город Лух стольник Натальи, Семён Ерофеич Алмазов с поклоном от всей царской семьи и просьбой поскорей ехать в Москву.
Только один Матвеев мог объединить те силы, на которые опирались и новый царь, и вся родня его.
— Не даст себя Артемон Сергеич стрельцам в обиду, — решили братья Нарышкины, выслушав опасения Натальи по поводу заговора стрельцов, покушавшихся на его жизнь. — Он ли стрельцов боитца? Он ли их не знает? Вся крамола сгинет, только боярин ногою ступит в Москву.
Поверила им Наталья.
Алмазов не был хорошо осведомлён обо всём, что делается в стрелецких слободах.
Но не добрался ещё Матвеев со своим обширным поездом до Москвы, как на одной из ночёвок застал боярин семерых стрельцов, выехавших по торговым делам из Москвы, как они всем объявляли.
Матвеев, постарелый, больной, измученный годами тяжёлого изгнания, лишениями и нуждой, которую приходилось выносить, рано ушёл на покой в горенку, отведённую ему хозяином постоялой избы.
Улуча минутку, один из семерых ратников-купцов осторожно вызвал за хату Алмазова и тут, в тени, озираясь, не следит ли кто за ними, стал шептать:
— Слышь, боярин… Не погневайся, имени-отечества твоего не ведаю, чину не знаю. Дело великое сказать надо. Самому бы Артемону Сергеичу… Да как к ему подойдёшь, штоб люди не видали… Гляди, и среди челяди боярской шпыни есть, от ваших недругов поставленные. Мне своя голова тоже дорога. А дело важное…
— Што за тайность? Сказывай. Я боярину передам. Одно мне дивно: какая тебе забота о боярине? Што он тебе?
— Што?.. Не признал он меня… А я с им не раз и в походы хаживал, и в бой выступал. Доселе люб он мне… И Бога я боюся… Неохота душу лукавому в кабалу отдать, как и тем шестерым товарищам. А дело учиняется адово.
— Говори ж, коли так, да живее. Сметят нас…
— Сметят, сметят… Я живо… На Москве вороги ваши да Нарышкиных мятеж подымают, стрельцов мутят. Списки пошли по рукам. Гляди: один и у меня есть… Вот… ково извести надо, как резня пойдёт. Их сперва было имён тридцать прислано. А стрельцы на сходах ещё с полсотни прибавили. И бояриново имя в первое место постановлено… Чтобы в том злом деле не быть — мы все семеро прочь от Москвы едем подале.
Сразу изменился Алмазов.
Взял список, свернул и поспешно спрятал за обшлаг рукава.
— Ну, спаси тебя Бог, коли ты от сердца… Иди в избу. Я боярину скажу. Може, тебя покличет. А уж награды жди изрядной… Ступай.
И Алмазов кинулся к Матвееву.
Грустно улыбнулся старик, пробежав список, и сейчас же перевёл взгляд на сына, бледного, но красивого юношу семнадцати лет, спавшего тут же на другой скамье крепким сном молодости.
— Што же, боярин? Ужли-таки назад не повернёшь? — спросил негромко Алмазов, не замечая, чтобы весть о гибели встревожила старика.
— Видать, што молод ты ещё, Ерофеич, и меня не знаешь. Помирать-то мне уж давно пора. Неохота было там гнить, в тайге, в бору медвежьем, ни себе, ни людям добра не сделавши… А про бунт той я давно сведал. И все затеи Милославских не зная — знал. Старые мы приятели… Привёл бы Бог до Москвы доехать. Уж там — Божья воля. Либо я тот бунт, все составы их злодейские порушу, либо там и голову сложу за Петрушеньку, за государя мово… Оно и лучче, коли старые очи мои скорее сырая земля покроет. Не увижу горя семьи царской, не увижу земли родной поругание и печаль…
Наутро дальше тронулся Матвеев, торопя всех больше прежнего.
Только у Троицы Сергия сделал привал на короткое время, чтобы поклониться мощам святителя.
Здесь явился к нему второй посол от царя, думный дворянин Юрий Петрович Лопухин, и прочёл указ, которым опальному возвращались все его чины, боярство, все отобранные именья и пожитки.
Ещё ближе к Москве, в селе Братовщине бил челом старцу от имени Натальи брат её, Афанасий, юноша лет девятнадцати, необыкновенно гордый и довольный тем, что был так рано возведён царём- племянником в чин комнатного стольника.
Бедняк не чуял, что это возвышение было для него смертным приговором.
Одиннадцатого мая довольно торжественно въехал Матвеев в столицу. Встреченный Нарышкиными, проехал в свой дом, заранее наскоро устроенный и приведённый по возможности в жилой вид.
Невольно слезы выступили на глазах у отца и сына, когда оба они, безмолвные, печальные, обошли давно знакомые, теперь опустелые, запущенные покои, оглядели стены, на которых грубые людские руки и беспощадная рука времени оставили следы разрушения.
Здесь, по этим комнатам, так уютно обставленным, с тикающими и звонко бьющими порою курантами по углам, ходила когда-то кроткая, весёлая женщина, которую оба так горячо и нежно любили: жена Артемона, мать Андрея…
Она давно лежит в родовой усыпальнице.
И почему-то обоим сразу пришло на ум: скоро ли им придётся лечь рядом с нею, незабытой, дорогой и доныне?
Каждый прочёл мысли другого — и оба торопливо заговорили о чём-то постороннем, чтобы отвлечься от печальных предчувствий и ожиданий.
На другое утро пришлось принять много незваных гостей, и бояр, и стрелецких пятисотенных и пятидесятников, навестивших с хлебом-солью Матвеева, как своего бывшего начальника и покровителя. Потом отец и сын поехали во дворец.
Пётр с почётом, как деда, как старшего в роду, принял Матвеева.
После парадного приёма семья царская удалилась на половину Натальи — и там не было конца расспросам, рассказам, ласкам и слезам.
Когда же Андрей помянул про стрелецких полуголов и пятисотенных, утром навестивших отца, и назвал имена Озерова, Цыклера, Гладкого, Чермного, помянул братьев Толстых, Василия Голицына и Волынского с Троекуровым да Ивана Хованского, — Нарышкины переглянулись с негодованием.
— Вот уж воистину: «Целованием Иудиным предаст мя…» Первыми заявились Шарпенки-браты оба… И Тараруй-Хованский… А Подорванный ужли не был?
— Иван Михалыч Милославский? Не порадовал. Присыла от себя не удостоил. Был родич, Александра. «Дядя, мол, без ног лежит… Котору неделю… А челом-де бьёт заглазно…» Я и мыслю: не мне ли ноги подшибить сбирается?..
— Давно сбирается, — живо отозвался порывистый Иван Кириллыч. — Эх, жаль, ево не пришлось мне за бороду потаскать, как трепал я анамчясь [56] тово же племянника, Сашку-плюгавца. Недаром не любят они меня.
— Буде спесивиться, — остановила брата Наталья. — Слышь, родимый, горя много. Для тово и торопили мы тебя-скорей бы к нам поспешал… Сократить бы надо лукавого боярина и со присными ево.
— Сократим, сократим, хоть и не сразу…
И Матвеев стал совещаться со всей семьёй, что делать? Какие меры принять для подавления бунта, готового вспыхнуть каждую минуту?