степени она была его ученицей — думала как бы по его указке, разделяла его взгляды. Но, однако, это не помешало ей четыре месяца спустя— 14 мая — стать моей женой. Мне вспоминается доктор, облаченный во фрак, при белом галстуке, не сводивший из?за чьих?то плеч красных глаз с подвенечной фаты Ядвиги во время церемонии венчания…
Через неделю мы уезжали из Рымок в долгое радостное путешествие. Вокруг экипажа толпилось десятка полтора людей с заплаканными глазами. Репковский с непокрытой головой, в парусиновом пиджачке стоял, держа в руке бутылку, и заставлял нас, сидящих уже в экипаже, — выпить в последний раз. Он кричал, размахивал руками, от чего?то предостерегал нас, читал нравоучения, тут же безо всякого основания выдрал за уши мальчишку — буфетчика и поминутно отворачивался в сторону сада, дергая себя за ус.
— Не забывайте «Репы», панна Ядвига, панна Ядвиня! Не верь во все эти позитивизмы [6], эх, Ядвиня!
Экипаж тронулся, но сразу же остановился. Кто?то из родителей, отец или мать, жаждали сказать еще что?то, взглянуть на нее… Наконец, мы тронулись, сопровождаемые всеобщим плачем.
Сурово поглядывая на меня, Репковский шел около экипажа и говорил то сам с собой, то с нами, — потом внезапно махнул рукой и двинулся большими шагами в сторону винокурни с непокрытой опущенной головой.
24 декабря следующего года я высадился в час дня на станции С., нанял одноконный возок и поехал в Рымки. Крупный конь несся во весь опор, небольшие кованые санки летели по накатанному пути, колокольчик стонал, едва слышный в вое вихря, срывавшего с пашен снежную пыль. Я плотнее прикрылся пледом…
Вот надвигается лес, одетый инеем, повитый мглою, темно — пепельный… удивительно фантастичный.
Мы стремительно въезжаем в темную, как коридор, лесную аллею, — колокольчик жалуется все громче.
Тихо в лесу. Березы, убранные в иней, похожи на узоры, какими мороз разрисовывает оконные стекла, а ели, неизвестно почему, напоминают когда?то виденные красивые женские головки с усыпанными пудрой полосами… Среди них проплывает и ее незабвенный лик!..
Вот, еду один: Ядвига осталась навсегда на живописном кладбище в Меране!
Как это случилось?., когда?.. — Она неожиданно заболела, велели везти туда…
И сердце мое начинает раздирать страшная, неотвязная, неотступная, неизлечимая, как рана, скорбь. Я еду по воле странного каприза, который направляет мои поступки с момента ее смерти, чтобы отдать горестный отчет родителям, — а скорее, для того только, чтобы сильнее растравить себя воспоминаниями о былом счастье.
Полную чашу его я испил в объятиях этого прекрасного, доброго и чистого существа, — той, кого я несказанно любил живою и кого чту неутешною скорбью.
Вот они, бедные, одинокие, старые придорожные тополя, вот далекие волны леса, деревни…
Спускались сумерки, погружая все, что можно было объять глазом, в безбрежную стихию синевы. Мы миновали деревню с хатами, занесенными снегом по самую крышу, — из окон на дорогу падали снопы света. На замерзших стеклах вырисовывались тени взрослых и детские головки. Сочельник!..
Я приехал в Рымки поздно ночью. В усадьбе было уже темно, чему я был рад, потому что хотел хотя бы на несколько часов отдалить встречу с родителями покойной.
Я решил провести ночь у Репковского. Итак, я взобрался хотя и по знакомым, но всегда опасным ступенькам на второй этаж.
В комнате «Репы» раздавались чьи?то громкие голоса. Я отворил дверь: на кровати сидел полуодетый доктор, а над ним склонялась огромного роста старуха, в которой я признал дворовую Пырчакову.
— Пей же, барин… пока не осерчала! — увещевала она.
— Пошла ты прочь, гарпия! Пошла прочь!
— Доктор, а как самому пришлось лекарство пить, то как ребенок глупый-
— Никакого проку мне от этого digitalis[7] не будет, пойми ж ты, большая медведица! Знаю я, что делаю…
— И — и-и, буду я там шутки шутить!
Она схватила доктора за руки, повалила на кровать и насильно влила ему в рот лекарство. Старик проглотил и, лежа без движения, с горящими глазами, ворчал:
— Погоди ж, погоди, барышня, уж я тебе покажу!
Я подошел к нему. Он взглянул на меня с ужасом и стал теребить одеяло. Покраснел он до корней волос.
— Чего двери не запираешь?.. Ко мне тут чужие люди входят, злые люди! На чужбине надо было ее схоронить? У себя места не нашлось?!. Стыд, срам! Такое сердце в чужой земле закопать… позор! Приданое в карман, ну а балласт можно на дороге оставить…
— Не мучьте меня, господин Репковский, не оскорбляйте…
Он заморгал и стал всматриваться в меня. Слезы капали ему на усы.
— Своими руками вынянчил… Одна — единственная она меня понимала. Остался я, что пес! Кажется мне, будто вокруг меня иностранцы, языка которых я не понимаю… Она одна…
— Что с вами?
— Сердце у меня давно уже больное… порок. Теперь ноги опухли: не сегодня — завтра отек разовьется, и окачурюсь. Да оно и лучше!
Разговаривая, он понемногу засыпал; потом снова пробуждался, поводя вокруг сонными глазами.
У него начались галлюцинации. Поминутно ему казалось, что стучат и в комнату входит какой?то Борух Эйзенберг — коллектор.
— Выиграл! Сразу двести тысяч!.. Двадцать пять тысяч… на это! Двадцать тысяч… на это! Десять… на это… на книжки для мужичья…
На мгновенье он широко открыл глаза, вглядываясь в меня:
— Муж Ядвини… ага! Прошу вас, положите мне в гроб эту книжку… сосновый гроб из четырех досок, мужицкий… в кафтане меня схороните. Ничего не сделал, все проиграно, умираю подло… в позоре.
И снова голова его упала на грудь.
Я сидел подле него, исполняя этот долг дружбы во имя моей Ядвиги.
Около полуночи он опять приподнялся, притянул меня к себе и, целуя в лоб, зашептал:
— Твою жену, Ядвиню… ты не сердись, прости… я любил, старый дурак, как мальчишка!.. Любимица она была богов… поэтому безвременно угасла… ох, боже!
Едва державшаяся голова его опустилась на подушку, он, как рыба, открывал рот, ловя воздух.
Несколько дней спустя я шел за гробом старого доктора. Рядом со мной шла кучка мужиков в огромных, невыносимо зловонных тулупах.
В этот день у меня был сильный приступ мигрени…
Примечания
1
«Белыми мазурками» назывались те, которые танцевались к концу бала, на рассвете.