и вы. Я думаю, что то, к чему я пришел, есть истина, — и есть, поэтому, последнее, к чему можно прийти.
Типол пошевелил губами и прошептал:
— Быть может вы и правы.
Было уже поздно, когда Степан стоял у окошка и глядел на ночное небо. Знакомые, северные созвездия сияли на нем. По палубе ходил часовой, река струилась внизу, колеса шумели. Степан вдыхал свежий воздух, в сердце своем он ощущал нечто громадное, объемлющее весь мир, очень печальное и возвышенное. Ему казалось, что все вокруг тонет в этом чувстве, а оно несет его вверх с силой и легкостью, каких он и не предполагал. «Бог любви», шептали его губы: «Бог любви!»
XLIX
Когда ссыльные прибыли на место назначения, их поместили в бараке — постоянной тюрьмы здесь не было. Работы их заключались в проведении колесной дороги по реке Амуру.
С первых же дней началось удивительное существование, напоминавшее быт рабов на плантациях.
С зарей их выводили на работу — в болотистую местность, где, нередко по колена в воде, устраивали они гать. Вокруг, куда ни глянь, леса. С утра до вечера носятся тучи комаров, почва зыбкая, нога мягко ухает в торф, из него проступает коричневая жидкость. Палит солнце, неяркое от испарений; лучи его томят, воздух влажен и безветрен. Иногда где-то вдали горят леса. Тогда меньше комаров; болото окутано сизым туманом, солнце в опаловом круге, и кажется, что это зачарованное, гиблое место, откуда никуда не выйдешь. Впрочем, так оно и есть: в двадцати шагах солдат с ружьем, по всякому, отошедшему без спросу в сторону, он обязан стрелять. И жизнь состоит в том, что до полудня они работают, в полдень завтракают, а вечером их гонят назад, проверяют и дают зуботычины. Солнце всходит, заходит, со своей правильностью, и с той же правильностью, машинально, полуживые, делают свое дело люди, обреченные на пятнадцать, двадцать лет этой жизни. Их отупение, через некоторое время, доходит до того, что сопротивляться они уже не могут: был случай, когда из партии в десять человек один бежал. Караульный выстроил девять оставшихся, и перестрелял их, одного за другим: они не противились.
Из новоприбывших труднее всех приходилось Типолу. Его явная неспособность к труду была, наконец, замечена: как больного, его оставляли дома, но зато он должен был ходить в лес за сучьями, топить печь и готовить. Он все это делал, и покорно, глазами замученной твари, глядел на возвращавшихся товарищей.
Степан держался, относительно, крепко. Его спокойный характер, сдержанность, и особенное, серьезное настроение выделяли его из товарищей. Он и выглядел среди них старшим. Его выбрали старостой, и во всех делах с начальством выступал он.
Это отчасти нравилось ему. Потому нравилось, что давало большую возможность проявлять те кроткие, братские чувства, которыми была полна теперь его душа; кроме того — в этой роли была и известная опасность: при любом действии скопом в первую голову отвечал он.
Но Степана это только радовало. Вообще, живя теперь, перенося физические лишения, грубость, жестокость обращения, Степан больше, чем когда–либо, ощущал душевное равновесие и спокойствие. Он искренно считал себя последним из людей, но теперь знал, что все его прежнее, все заблуждения и ошибки, остались где–то бесконечно далеко, в другом мире. В этом же новом, таком ужасном для окружающих, он живет настоящей жизнью, полной участия и благоволения. Мысль о том, что он не может больше принимать участия в борьбе за родину, теперь не угнетала его, как тогда, в первой ссылке: наоборот, ему казалось, что тут он сводит последние итоги в счетах с родиной, и если лишен возможности активно выступать за нее, это ничего: там растут молодые поколения, которым придется встать на его путь.
Казалось, что сама судьба, увлекшая его в эту сторону, подготовляла и события, разразившиеся над амурской каторгой летом того года.
Случилось так, что однажды, в присутствии Степана дежурный унтер ударил Типола за то, что тот ему возразил. Степан вступился и заметил, что Типол человек больной, и что бить его — нехорошо. Вместо ответа унтер съездил по физиономии самого Степана. Степан вытер рукавом кровь, выступившую из разбитой губы, и спокойно сказал:
— За что?
Унтер плюнул, выругался и ушел. Степан не обратил на это внимания. Такие случаи бывали постоянно, и, кроме того, с позиции, на которой он стоял, меньше всего его можно было сбить зуботычинами. Напротив, все оскорбления лишь сильнее убеждали его в правоте того, к чему он пришел в результате своей жизни.
Маленькая неприятность забылась, хотя о ней знали все на каторге.
Но все приняло иной оборот, когда через три дня унтера, караулившего ночью барак, застали утром в луже крови, без признаков жизни. В бараке помещались те двенадцать человек, что приехали недавно из России, и в числе их Степан.
Начальство пришло в крайнюю ярость — это был первый случай покушения ссыльных на конвой. В том же, что это сделали они, никто не сомневался: дверь в их помещение была отперта, и объяснялось преступление так, что ночью унтера позвали в камеру, под благовидным предлогом, и едва он отворил дверь, на него бросились и зарезали.
Начались допросы. Каторжане упорно все отрицали и не меньше властей были поражены происшествием. Разница была лишь в том, что они знали, что это не пройдет им даром. О том же, что убийство, как выяснилось много позже, было совершено солдатом из мести, и ключом покойного была открыта ночью камера, чтобы отвести подозрения — никому тогда не пришло в голову.
Больше всех из ссыльных подозревали Степана, как человека загадочного и молчаливого; кроме того, ясен был и повод к убийству — расплата за оскорбление. Но как ни сажали их в карцеры, как ни морили и угрожали смертью ни Степан, ни товарищи не сознавались. Тогда, в один прекрасный день им заявили, что если виновный не найдется, шесть человек, по жребию, будут расстреляны.
В камере пали духом. Лишь Степан был покоен, раздумывал ночью довольно долго, и утром не говоря ничего товарищам и захватив с собой белый камень из Италии, и Евангелие — два самых дорогих для него предмета, — вызвался к начальству.
В конторе было светло, капитан Недзвецкий пил чай с ромом и недовольно сопел, когда ввели Степана. Остановившись недалеко от порога, Степан взглянул в окно на залитый солнцем лес, как–будто задумался, и сказал:
— Я должен сделать вам признание, капитан. Унтера Абрамова убил я.
— Мерзавец, — ответил капитан. — Я всегда думал, что ты первый мерзавец, даром, что ходишь с постной рожей. Ну, теперь ты узнаешь, где зимуют раки.
Как он и предполагал, Степан не вернулся больше к товарищам: его заперли в карцер, и те сутки, которые ему осталось жить, он провел наедине с самим собой.
Перед вечером, когда солнце коснулось вершин елового леса, Степан, глядя на него, почувствовал впервые, что и в этом краю печали есть своя красота. Закат сиял долго, победоносно золотя небольшие облачка, и этот его блеск казался торжественным и неземным. Степан вспомнил далекую страну, берег моря, по которому он ходил, и где солнце садилось так же блистательно. Вспомнил тишину в горах, у Барассо, и свою прогулку ночью, решившую его судьбу. Он вынул из кармана камень, тот скромный итальянский кругляк, который проехал с ним тысячи верст, и подумал, что девиз этот: «Dominus det tibi pacem» оказался исполненным: Бог действительно дал мир и твердость его душе. Он перевернул его другой стороной, и на ней стал обломком гвоздя выцарапывать — букву Л. Он делал это тщательно, улыбаясь про себя чему–то, точно на пороге смерти светлые видения не покидали его. Остаток дня, пока совсем не стемнело, он провел за чтением Евангелия.
Товарищи его еще спали, когда, на другое утро, его вывели в лес. С ним шел капитан, сердито зевавший, два смотрителя и несколько солдат. Степан шел легким и уверенным шагом. Казалось даже, что его фигура, обычно несколько сгорбленная, теперь распрямилась. Он смотрел на рассвет, вдыхал пряный утренний воздух, наблюдал за комарами, вглядывался в лазурь, сиявшую ему с неба, и ему казалось, что все