распахнул первую из них. В помещении сидело несколько следователей. По-крайней мере так решил Шприц. Среди них было два недавних носатых выпускника юридических академий, копавшихся в дорогих телефонах, и Валентин понял, что из этого кабинета он больше не выйдет.
- Тебе чего, мальчик? - отвлеклась от документов жирная тетка с собранными в короткий сальный хвостик волосами, - не видишь, мы заняты.
Разумеется, Валентин не смог сказать, что пришел их убить. Не смог бы он и сформулировать, за что конкретно он ненавидел сидящих в помещении людей. Валентин не знал почему, но прекрасно знал зачем. Да, какая, собственно, разница?
- Вас попросили позвонить по этому телефону, - и он протянул ей бумажку с кривыми цифрами и трубку, которую они два дня назад отобрали у чебурека, - это очень важно.
Женщина удивленно вытаращилась на него и переспросила:
- С чего это я должна кому-то звонить? Ты кто такой, вообще?
Молодые следователи гнусно засмеялись, но Валентин непоколебимо стоял на своём. Он давно понял, что не существует такой роскоши, как человеческая воля и люди поступают только так, как велят им боги. Он не чувствовал ни нелепости ситуации, ни абсурдности требований. Решимость выжгла в нём все остальные мысли. Он неподвижно смотрел на женщину, постепенно уступающую его природному магнетизму.
- Хорошо, - женщина скорчила гримасу, - я позвоню. И что мне там должны сказать?
Валентин ответил:
- Что-то очень важное.
Когда из-под куртки парня раздалась вибрация и трель принятого звонка, в одном из полицейских кабинетов он, ни о чём не сожалея, предал себя вечности.
После взрыва Валентина Колышкина взорвался интернет. Полиция говорит, что он попал под влияние неонацистских группировок, когда как в действительности это мы попали под его влияние. Этот жалкий хилый человечишка одним своим поступком доказал нашу полную неполноценность. Мы все схоронились по углам, опасаясь того, что на нас выйдут следователи. Но Колышкин всегда жил замкнуто с единственной родственницей - бабушкой, которая не замечала ничего, кроме умного и порядочного внука. Дома у него нашли изготовленные взрывчатые вещества, а компьютер, слава богам, был без интернета. Поэтому полицаи, не видя зацепок, начали винтить всех известных и популярных националистов города.
Это был неожиданный подарок судьбы, так как вскоре мы увидели в голубой звездочке Тель-а- Визора ошарашенное лицо Фитиля, которого допрашивали по поводу прозвучавшего взрыва. Впрочем, его вскоре отпустили, но Алиса рассказала, что Фитиль после одного ночного разговора с органами, пытался выведать у неё, знает ли она о том, кто гипотетически мог стоять за подростком.
- Скорей всего он теперь информатор, - сказала двоюродная сестра, - погибли целых три оборотня, оставшиеся рвутся с цепи.
В итоге следствие решило, что Колышкин был сумасшедшим и действовал в одиночку и нас, как мы не трусили, никто так и не побеспокоил, хотя меня и без того достала эта жизнь, которую я заменял имитацией борьбы. Всё чаще я думал о том, что моё бытие еще никчемней, чем никчёмный мир. Я пытался начать новую жизнь, но вокруг всегда пахло жизнью старой - это испарялись винные пары из пустых коричневых бутылок. То, что я снова запил, красноречиво напомнило мне о собственной неполноценности, хотя я постоянно был свидетелем следующего повторяющегося диалога между ярыми трезвенниками:
- Ты когда в последний раз кресты проебал?
- Да две недели назад нажрался водки, блевал под забором.
- Ого, а я вот позавчера пивом надрался. Очнулся в толчке.
Ощущать себя частью подобной мерзоты мне не хотелось, поэтому я начал тешить самолюбие мыслями об уходе из жизни. Я хотел, чтобы все считали меня несчастным.
Мой дед был сильным человеком: посчитав, что у него найден рак, он вылечил его прыжком головой вниз с пятого этажа. Я - слабый человек, у меня разбитое сердце. Если бы я был отмороженный, как подснежник, то меня выловили бы баграми из-под голубого льдистого панциря реки, и я давно бы вступил в полумиллионную армию ежегодных самоубийц. Обладай я большей смелостью, то, решив умереть, прихватил бы с собой десяток разномастных ублюдков, вспоров им брюшину ножом или динамитом. Но, ощущая духовный вакуум, я просто говорю это наедине зеркалу. Если я кого и убиваю, то только время. Это символ эпохи, которая даже потенциальное самоубийство освящает по всем канонам виртуального пространства. В горле моём хрипота. Сердце мое покорёжено. Через разорённую грудь, вслед за поросёнком Петей, эмигрирует душа. Потаскавшись по сбитым углам, поглядев на людей, ужаснувшись вакууму, изнасилованная, она приползёт обратно - изжёванная и избитая. Заскулив, она вольётся в меня, и я скажу, заскрипев зубами:
- Черт возьми, да лучше быть...
Кем? Кем быть? Ох, знать бы ответ!
Охота забуриться этой шипящей звздной ночью в какой-нибудь надушенный дымом кабачок, где в углу хрипело бы расстроенное пианино, и сонный музыкант нервно дёргал бы тяжёлые струны контрабаса. Чтобы пела портовая певичка, чья глотка обслужила не один корабль и ты, из-за стакана с дрянным вином, глядел на весь этот полуночный сброд и видел бы в нём себя. В тебе бы сидел Селин, орал Дебор, гуляла бы в туманах истина Блока, ты бы отбрасывал пропитую тень Ремарка, но вместе с тем оставался бы самым обычным, никем не узнанным пропойцей. Тебе бы понравилось, как луна особенно прекрасно танцевала вальс, а после совокуплялась бы с трупами туч. Хоть кто-то был счастлив.
Льётся в стакан мёртвый виноград. 'Приют корсара' или 'Изабелла', никакого пошлого изыска сухого чилийского - только разбитая и разлитая по чащам любовь. Утробно булькает контрабас, морскую мелодию отплясывают чёрно-белые зубы пианино. Через мутную грань стакана ты видишь уродливую морду мира и бандита за соседним столиком. Ты махом допиваешь красную желчь и бредёшь по направлению к уркам.
А после, устроив дебош и старую добрую поножовщину, ты бежишь в ночь, где звёзды ощупывали бы тебя своими паучьими пальцами, и пели бы... пели бы совратительнее сирен! Утратив гордую походку, я хочу бродить по ванильным улицам, засунув руки в карманы и вывернув душу, будто прося подаяния. А когда тебе окажут участие, зло плеваться и размахивать руками, будто имеешь второй дан по каратэ или вялотекущую шизофрению.
Уже невозможно различить, говорю ли я про себя или про кого-то иного. Слова и лица путаются, как показания потерпевшего. Всё смешалось, как бурда в твоём желудке. Не знаю. Мне понятно лишь то, что у меня целое лицо и разбитое сердце. Я иду по его бордовым осколкам, и они входят в мои ступни. Не то, чтобы мне разбила его какая-то женщина, они, как правило, лишь знают, где находится член или бумажник. Нет, я сам разбил его, сначала прижавшись к окну с надписью 'Не прислоняться', а потом схватив молоток, с силой ударив по грудине.
Осатанев в голодном парке, выть на луну. Желать, чтобы в тебе видели безумного. Демон- алкоголь не лечит, да я и не призываю пить. Хочется впустить в клетку ребер дыхание хаоса. Хочется отведать той перманентной, ни разу не опосредованной ублюдочности, что превращает человека в обыкновенное усатое быдло. Достигнуть дна, самой последний канавы и лужи, навсегда дав понять, что Христос ошибался. Но и хочется, чтобы утро головною болью мешало тошноту с любовью. Хочется, чтобы рядом на кровати свернулось бы калачиком какое-нибудь милое, улыбающееся чудо. Мне хотелось, не задумываясь, говорить Алисе:
- Люблю.
А на деле? Мы закладываем душу в ломбард лишь за слабый призрак надежды. Кладём под острые дамские каблучки тяжело бухающее сердце и хлопаем в ладоши, глядя, как оно превращается в фарш в лучших заветах японского гуро. Строим из себя обиженного должника, неудавшегося нарцисса или холодного сноба. Но мало того, что твоё сердце просто превращено в овсянку, так ещё остаешься, не смотря на обилие масок, должным собственной ничтожности и какой-нибудь хорошенькой паре зелененьких глазок.
Мне без разницы: вызову ли я смех или презрение. В конце концов, я даже не понял, о ком писал