ручкой, ровно через три щелчка записывая слово, чесал от напряжения нос и улыбался самому себе. В стихах он был щедр и дарил кому степь восточнее Волги, кому небо — западнее. Но теперь он устал: лежал в густой тени, перебирая по камушкам прошлое, жевал травинку и смотрел, как тля на седой груди сосёт его пот. Бесцеремонная молодость прибирает к рукам повелительное наклонение, оставляя старости сослагательное. Гаврила лежал с оттопыренными карманами, словно собирал туда исхлёстанные ветром годы, и вспоминал, как легко врал, полагая, что правда — всего-навсего вывернутая ложь, как поддельными ассигнациями расплачивался с женщинами, оправдываясь тем, что за фальшивую любовь платят фальшивыми деньгами, как притворялся немым, когда вокруг были глухи, и как его глаза меняли цвет от сказанного, будто цветы на холоде.

Но мысли с годами тяжелеют, а в карманах вместо табака заводятся лекарства.

«В воспоминаниях рождение путается со смертью», — вздыхал Гаврила, считая облака.

И вдруг запахло клопом. Как в тот вечер. Он сидел за письменным столом, было жарко, но между лопаток у него забегали мурашки оттого, что сбоку упала тень. Он заканчивал стихотворение о том, что мужчина и женщина, словно пузырёк воздуха и капля воды, сотканы из дополняющих друг друга стихий и при соитии исчезают. Он поспешно накрыл буквы пригоршнею, будто поймал воробья. Она взглянула насмешливо, сквозь напудренный парик пробивались клочья чёрных, как дёготь, волос. Оборвав тишину, заговорили, как давние знакомые. Размахивая руками, он рассказал о будущей поэме, из которой наугад выдёргивал строки.

— Что-то я о тебе не слышала, — перебила она.

— Слышат не самого искусного, а самого голосистого, — обиделся он.

Она недоумённо покосилась на груду исписанной бумаги, на полки, гнущиеся от книг.

— И среди икон хватает подделок, — перехватил взгляд Гаврила.

Утром его посетило вдохновение, и ему захотелось похвастать новым стихотворением. Открыв невзначай ладонь, он дал ей прочитать. Но чернила теперь складывали: «Брось заниматься канителью — всё кончается постелью!» От смущения Гаврила закурил, нанизывая дымные кольца на бороду. А она захлопала ресницами, будто в ладоши била. «Пойдём», — тряхнув юбкой, приказала она. И он поплёлся за ней, как пришитый…

И вот опять тот же запах ударил в нос.

— Я — мёртвый поэт на отдыхе, — рисуясь, представился он, будто видел её впервые.

Она шла к парому, шурша платьем, молчаливая и сосредоточенная, не обращая внимания на его приподнятую шляпу.

— Художника обидеть легко! — крикнул он вслед.

Она остановилась, точно раздавив насекомое, брезгливо выпятила губы:

— Ты — художник?

И Гаврила растерянно умолк.

Мир для Гаврилы давно утратил тайну, и только одна загадка торчала гвоздём — отчего так старательно сживают друг друга со света? «От неопытности, — объяснял он себе, — живи два раза, такого бы не было». Со злости Гаврила плюнул в колодец, однако звука не услышал. Тогда он бросил в него камень и принялся считать. «А зачем так живут, и сами не знают», — продолжал он размышлять, сбившись со счёта.

И решил записать пришедшую мысль. «У них нет своего мнения», — вывел он аккуратным почерком, отделяя себя от «них», довольный, что ему позволена такая роскошь. Он покусывал ручку, когда его отвлёк стук — странник, такой толстый, что на рубашке у него лопались швы, размечал тростью дорогу. Он застыл в пяти шагах, но его тень накрыла Гаврилу, у которого защипало в носу. Толстяк попросил воды. Гаврила кивнул на колодец. Отбросив суковатую палку, гость не спеша зачерпнул ведром и, заслонившись от солнца дном, напился.

— Для того чтобы брать воду, не нужно вычислять его глубину, — кивнув на колодец, заметил он обомлевшему Гавриле. — И наш мир таков — его используют, но не знают.

Гаврила заёрзал, точно ему щекотали подмышками.

— А что ты думаешь о мире? — спросил он, засунув палец в ухо.

Он хотел услышать, что все пишут его историю, в которой каждому отводится глава.

— Поманили калачом, да огрели кирпичом! — захохотал странник. — Я — Поликарп, у меня было двенадцать учеников, которых я предал, прежде чем они успели предать меня. «В мире, построенном на правде, всегда гнездится обман, — учил я, переходя с места на место. — Как добро оборачивается злом, никто не ведает, зато все знают, что зло до добра не доведёт».

— Нет ни добра, ни зла, — равнодушно возразил Гаврила, — в одно время что-то бывает добром, в другое — злом.

Но Поликарп пропустил мимо.

— «Дело не в самом зле, а в его неизбежности, — поддерживал я того, у кого дрожала рука, — если не ты убьёшь врага, его заберут в солдаты, и всё равно убьют. Так что сводите счёты, пока обоим не стало обидно!» Мне давали мясо и вино. «Не изображай любовь, — говорил я таким, — если хочешь быть честным, покажи свою злость!» Других я подкупал прямотой: «Не верь мне: я улыбаюсь твоей удаче, но улыбка — только часть моего лица…»

— Люди и так не способны верить, — опять встрял Гаврила.

Но Поликарп гнул своё.

— На искренность клевали многие, — гудел он, как колокол при пожаре, — однако некоторые сомневались. «Не заигрывай с правдой, — советовал я тогда. — Живи во лжи и не давай другому лжецу выглядеть убедительнее». И я процветал. Однако путь долог, бывает, вышел мужчиной, пришёл — женщиной. У меня появился соперник, кормивший притчами, и только однажды — семью хлебами. Он сорил банальностями, которые всегда убедительнее истин, и его последним доводом стало страдание. Меня прогнали, и с тех пор я брожу по свету в поисках тех, кто презирает ближнего, как самого себя.

— Но я не из тех… — начал было Гаврила и осёкся.

Беспомощно уставившись под ноги, боясь поднять глаза, он вдруг понял, что давно умер. Он жил когда-то — и забыл, как жил, а теперь находится в аду. Он опять вспомнил, как за ним приходила смерть, которую он принял за музу, и освободила его от истории. Гаврила хлопнул по лбу, как по пустому карману, — ему стало жаль мыслей, которые он собирал, надеясь подарить Богу, встреча с которым откладывалась навечно. Разгладив под шляпой морщины, он захотел признаться, что жил во лжи, что изо дня в день подсовывал вместо поэзии солому, однако не его вина, что людей, как псов, можно натаскивать и на чучелах.

— Да и как поверить в того, кого никто не видел? — повернулся он к Поликарпу.

Однако тот замахал руками и, сразу состарившись, будто вынул вставную челюсть, прошамкал:

— Человек без Бога, что воробей без стрехи.

И Гаврила заметил внутри себя черневший огонёк. «Это оттого, что я жил без любви», — понял он. Река шевелила камыш, измеряя волнами свою ширину. Гавриле почудилось, что он прожил не свою жизнь и умер под чужим именем. И захотелось превратиться в птицу, чтобы перелететь на тот берег…

Стало душно, погода испортилась — ни дождь, ни вёдро, ни сумерки, ни рассвет. «Жизнь — лотерея без счастливых билетов, — бубнил Поликарп. — На земле все искупители, только не подозревают об этом…» В его тоне прозвучали нотки, непередаваемые, как вкус цианида. «А ведь был у тебя талант, — перевёл для себя Гаврила. — Да весь вышел…» Поликарп завертел трость между пальцами и, как зеркало, понёс с собой частицу отразившегося в нём Гаврилы. Он больше не отбрасывал тени и, приплясывая, не касался земли. А у Гаврилы было чувство, что он, не глядя, махнулся судьбой.

Она возвращалась и, пока паром медленно рассекал воду, расплетала косу. «В своём времени нет пророков, — глядел на неё Гаврила. — Вечность полна лжесвидетельств». Ему сделалось стыдно и захотелось сжечь мёртвые слова, которыми он лечил мёртвые души.

— Меня там читают? — спросил он безучастно.

— Читают… — эхом отозвалась она.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату