предшествует подготовка, намеки, зачатки, тенденции; как учит нас диалектика, антитезис приходит на смену тезису тогда, когда тезис исчерпывает себя, но это исчерпывание и есть намек и тенденция. В распоряжении природы был такой намек, который и сейчас может наблюдать любой биолог, сравнивая поведение детенышей разных животных, оторванных от материнского лона и содержавшихся в условиях, где их никто ничему не обучал. Много лет назад был проведен ставший уже хрестоматийным опыт. Этологи взяли новорожденных детенышей выдры и павиана, вырастили их вдали от их естественных условий и кормили непривычной пищей. Потом их выпустили на волю. Выдра тотчас нырнула в реку и через несколько мгновений поймала рыбу, а павиан, вместо того чтобы кинуться выгребать из-под камней жучков и червячков, совершенно растерялся. Он тыкался носом об деревья и пытался есть волчьи ягоды. Из этого опыта и из множества ему подобных следовало, что, чем больше развит мозг у животного, тем больше требуется ему времени на обучение. И наоборот, чем меньше развит мозг, тем меньше животному надо учиться, тем безошибочнее и быстрее оно следует велениям инстинктов. Обучается животное в детстве, и у павиана оно гораздо длиннее, чем у выдры, но самое длинное детство у нас. Наш ребенок еще не успеет стать на ноги, а его сверстник павиан уже будет прыгать го скалам и добывать себе пищу наравне со взрослыми. Хождение на задних конечностях сузило таз праженщин и лишило их присущей обезьянам способности рожать большеголовых детенышей. Черепу предстояло долго расти и крепнуть, мозгу развиваться, а их обладателю- дремать у матери на руках. Беспомощность полнейшая и, естественно, полнейшая зависимость потомства от взаимопомощи внутри стада, которая должна была стать гораздо крепче, чем взаимопомощь в стадах животных с более коротким детством. Так возник альтруизм. Возникла не просто храбрость, но храбрость жертвенная, считающаяся не с одной личной выгодой, но прежде всего с выгодой племени, привязанность не только к своей семье, но и ко всем детенышам племени, готовность, не раздумывая, бросаться на защиту беременных и кормящих самок. Возник круг инстинктов и безусловных рефлексов, необходимых для сохранения потомства. Упрочился групповой отбор, действовавший не менее властно, чем индивидуальный. Круг этих инстинктов расширился. Он мог распространиться и на почтительное отношение к старикам, от чьей мудрости и знаний судьба племени часто зависела больше, чем от силы неопытных юнцов, Он мог включить в себя отвращение к кровосмесительству и склонность к устойчивым влечениям - то, что поэты назовут потом любовью до гроба. Ведь это тоже способствовало выживанию племен, давая здоровые поколения. В этот круг мог, наконец, войти самый бескорыстный из всех инстинктов - инстинкт любознательности. Для особи, обладавшей им, но принадлежавшей к племени консервативному, его проявление могло стать равносильным самопожертвованию, но само племя оно вело ко благу. Но было ли все именно так? Включал ли естественный отбор этические эмоции в генетический фонд человечества? Не приходится ли все-таки каждый раз начинать все заново, полагаясь на одно воспитание?
Да, воспитание необходимо, полагают генетики-эволюционисты. Но не для формирования этики на пустом месте, а для пробуждения и укрепления этических эмоций, живущих подспудно. Без генетической основы социальная преемственность не была бы такой стойкой и 'универсальной. Без нее не могли бы с такой быстротой распространяться среди миллионов людей учения, выступавшие под флагом справедливости. Не будь ее, и злу незачем было бы прикрываться этим флагом: ведь если зло не рядится в одежды добра, на успех ему рассчитывать нечего. Добро, как феникс, возникает из самого ледяного пепла, идет на бой со злом, глядя опасности в глаза, и побеждает. Побеждает потому, что овладевает не только умами, но и сердцами - прежде всего оно обращено к ним. Нет, «естественный отбор не создал и не мог создать самой этики,- резюмирует Эфроимсон.- Но он вызывал такие перестройки наследственности, на основе которых у человека складывалась… способность к созданию и восприятию этических оценок и, более того, потребность в них».
Перед нами, таким образом, еще одна теория эмоций. Она рассматривает только одну их группу, она во многом гипотетична и не лишена противоречий, но таковы все теории эмоций, а выдвинуто их немало. Зато ведущая ее -идея привлекательна. Разве не приятно нам верить в то, что добродетель заложена в нас от рождения, пусть даже в виде предрасположения к ней, разве хуже мы всех прочих созданий эволюции, меньших наших братьев, в чьи 'инстинктивные добродетели уже заставили нас поверить натуралисты? Нисколько мы не хуже, и прав был Платон, провозгласивший устами Сократа инстинктивное знание доброго и справедливого «самого по себе». Конечно, Платон не мог знать столько об эволюции и наследственности, сколько знаем мы, а посему в интересах истины, которая нам, как известно, дороже Платона, мы обязаны отметить, в чем он согрешил против нее, а в чем нет. Согрешил он в том, что назвал предрасположение «эйдосом», то есть идеей, или представлением, иными словами, несколько хватил через край, и в том, что все сократовы рассуждения о врожденности «эйдосов» употребил на бесплодное дело - на доказательство бессмертия души. По, критикуя идеалиста Платона, мы не должны забывать, что писал он две с лишним тысячи лет назад, когда даже материалисты, не имея в руках экспериментальных данных, судили о вещах лишь в общих чертах. Не так уж давно наука выяснила, что настоящие атомы мало похожи на атомы Демокрита, да и знаменитое учение Гераклита о том, что все течет, страдает известной ограниченностью: Гераклит считал, что все течет и изменяется 10 800 лет, а потом все начинается сначала. Нелепо ожидать от древних, чтобы они ни в чем не заблуждались. Даже мы и то иногда впадаем в заблуждения.
Оставив в стороне бессмертие души, в котором нас Платон не убедил, и уточнив термины, мы получим первую из всех теорий генетической памяти, или памяти вида, теорию о врожденных задатках, предрасположениях, о том, что подразумевают под словом инстинкт (по латыни-побуждение). Раскрыв же другой диалог, «Теэтет», мы познакомимся со второй, еще более замечательной теорией памяти, на этот раз уже не видовой, а индивидуальной, не наследуемой из поколения в поколение, а врожденной в узком смысле слова, и с понятием более точным, чем «эйдос». Понятие это завладело умами сотен исследователей, породило тысячи экспериментов, послужило поводом для тьмы симпозиумов и, наконец, определило собой название нашей книги.
Сократ и Теэтет пытаются выяснить, каким образом возникают ошибочные представления. Истинны и не подвержены искажениям общие идеи: это воспоминания ду-. ши о том, что она знала всегда. Но, кроме общих идей, есть еще и множество конкретных представлений, складывающихся из образоЕ внешнего мира, ощущений, чувств и мнений. Судьба их переменчива, она зависит от памятливости и от умения соображать, от благоприятного сочетания врожденного и приобретенного, причем врожденным здесь уже является нечто почти физическое и материальное, во всяком случае не имеющее ничего общего с бессмертием и переселением души. Что же то такое?
«Так вот, чтобы понять меня,- говорит Сократ,- вообрази, что в наших душах есть восковая дощечка; у кого она побольше, у кого поменьше, у одного из более чистого воска, у другого из более грязного или из более жесткого, а у некоторых он помягче, но есть у кого и в меру». Теэтет вообразил. Сократ продолжает: «Скажем теперь, что это дар матери муз, Мнемосины, и, подкладывая его под наши ощущения и мысли, мы делаем в нем оттиск того, что хотим запомнить из виденного, слышанного или самими нами придуманного, как бы оставляя на нем отпечатки перстней. И то, что застывает в этом воске, мы помним и знаем, пока сохраняется изображение этого, когда же оно стирается или нет уже места для новых отпечатков, тогда мы забываем и больше уже не знаем».
Но как же возникает «ложное мнение»? Очевидно, из неудачного сопоставления отпечатков, когда известное можно принять за другое известное или же за неизвестное. «…Ложное мнение,- поясняет свою мысль Сократ,- бывает в том случае, когда, зная и тебя, и Феодора, имея на той… восковой дощечке как бы отпечатки ваших перстней, но недостаточно отчетливо видя вас обоих издали, я стараюсь придать каждому его знак в соответствии с моим зрительным ощущением и приспособить его к старому следу, чтобы, таким образом, получилось узнавание. И если мне это не удается, и как, обуваясь, путают башмаки, так же и я зрительное ощущение от каждого из них прикладываю к чужому знаку или, как в зеркале, путаю правое и левое и ошибаюсь, тогда-то и получается… ложное мнение».
О связи мозга с органами чувств древние знали хорошо, но о мозговых процессах даже не догадывались. Поэтому дощечка у Плафона воображаемая, это поэтический образ, но образ в высшей степени наглядный. Точность, гибкость, прочность, богатство памяти - все зависит от свойств дощечки. Даже истинность суждения определяется ими. «Если в чьей-нибудь душе воск глубок, обилен, податлив и достаточно размят, то проникающее сюда через ощущения отпечатывается в этом, как говорил Гомер, сердце души, а сердце (сеаг) у Гомера звучит почти так же, как воск (cers), и возникающие у таких людей знаки бывают чистыми, довольно глубокими и тем самым долговечными. Как раз эти люди лучше всего