— Я же говорил. Два сапога пара. Имя у него такое легкое, еще ассоциируется с птичьим… черт… совсем из головы… забыл!
Он хлопнул себя по колену и обиженно признался:
— Надо же! Склероз.
— Вы говорите, легкое?
— Да… будь оно неладно! Вертится в мозгу…
Подняв глаза к роскошной люстре, он зашевелил губами и с бесподобным приморским выговором, впитавшим в себя разноголосицу бродяг, торговцев и аристократов, врастяжку произнес:
— Чтобы я так жил, как помню. Хоть убей.
Он все никак не мог напасть на нужное ему слово.
— Черт!
Опустив глаза, он впервые нахмурился. Даже как-то сник, увял, пытаясь вспомнить автора похищенных картин; затем он перевел свой взгляд на большую напольную вазу, расписанную золотыми лотосами.
— Легкое, птичье…
Климов потянулся за бананом.
— Может, Легостаев?
— О!
Надо было видеть глаза ценителя и знатока китайского фарфора.
— Это бесподобно! Взять и угадать. Вы просто гений!
— Легостаев? — переспросил Климов, хотя и так было ясно: Легостаев.
Чтобы как-то скрыть охватившее его возбуждение, Климов дочистил сладко пахнущий банан и умял его за милую душу.
Искать — это прежде всего уметь слушать.
Глава 5
Странно, почему Звягинцевы утаили имя автора картин?
Распрощавшись с металлически-блестящим стоматологом, он на всякий случай решил заглянуть к бабке, которая собирала пузырьки, к матери Звягинцева. К столбовой дворянке Яшкиной, вернее, Перетоке-Рушницкой.
— Вы к кому? — предстала перед ним в дверях встревоженная старушенция. — Я никого не жду.
Ее на редкость ясные, в таком почтенном возрасте, глаза надменно сузились. Она даже не стала поправлять обвисший на груди халат.
— Як вам, Мария Николаевна.
— Из ЖЭКа?
— Из уголовного розыска.
— Надо же, какая честь.
Шелестяще-сухой голос понизился до неразборчивого шепота и, поскольку она отвернулась и пошла вглубь коридорчика, оставив дверь открытой, можно было считать, что незваному гостю, который, как известно, хуже татарина, оказана милость и соизволено пройти в господскую.
Сегодня Яшкина встречала его отнюдь не кротким выражением лица. Возможно, потому, что он пришел один, пришел не вовремя, а может быть, тому причиной давняя обида на милицию, НКВД. Если стоматолог прав и ей, действительно, пришлось хлебать на Соловках тюремную баланду, старческую раздражительность и неприязнь можно понять.
В комнате ему было указано на стул с расшатанными ножками.
Сама хозяйка примостилась на диванчике. Дряблая морщинистая кожа на ее лице по цвету походила на пыльный музейный пергамент, испещренный крапинками старческих веснушек, а волосы… Нет, это были не волосы, а пакля. Пепельно-серые, спутавшиеся на затылке, подоткнутые ржавой шпилькой. И этот клубок волосяной пакли напоминал серое осиное гнездо. Трудно было отделаться от опасения, что из него вот-вот не ринутся злобно зудящие твари.
Она продолжала бормотать себе под нос нечто неразборчивое, но вряд ли смысл бормотания был доброжелательным. Ее унылый нос, как остров, окруженный морем, омывался множеством морщин, и тень носа падала на губы, отчего казалось, что они в чернилах.
Климов осмотрелся.
Комнатка была заставлена той мебелью, которую обычно свозят на дачи. Фанерный платяной шкаф с перекосившейся и плохо прикрытой дверцей, этажерка с книгами, диванчик, старый телевизор с явно выгоревшим кинескопом, на столе часы с остановившимися стрелками и множество журнальных репродукций, украшавших стены. Над диванчиком темнела фотография хозяйки. Эта комнатушка напомнила ему сундук его прабабки, с той лишь разницей, что сундук был оклеен изнутри портретами царствовавших особ и рекламными листками фирмы «Зингер». На одном из этих листков сияла пышногрудая девица за ножной швейной машинкой. «Кто шьет на дому — богатеет потому!» Из этих сундучных надписей ему запомнился только этот дурацкий стишок, да еще смеющийся рот барышни.
Пахло в комнате так, как пахнут вялые, прихваченные заморозками, хризантемы.
— Я не нахожу у вас иконы, — нарочито весело заметил Климов, не зная, как, с какого бока подступиться к столбовой дворянке. — Человек вы пожилой, обычно люди…
— Что? — довольно резко пресекла его дипломатическую вылазку старуха и неприятно ощерилась. — Теперь у вас две моды? На Христа и проституток? Новые святые, вместо тех, — она мотнула головой, и, проследив за ее взглядом, он усмотрел в пестрящей массе репродукций портрет Ленина. — Еще одна утопия. А Бога, как и физкультуру, выдумали старики, немощные телом и рассудком, а я себя еще пока не чувствую развалиной, вот так! — Она даже пристукнула ладонью по диванчику, отчего пружины под ней скрипнули.
Ого, поразился Климов. Шустрая дворянка.
Яшкина победно посмотрела на него, и в ее оживленно засверкавших глазах он уловил тень превосходства.
— Хотя я коммунистов понимаю. Даже никчемный пустой труд намывает слезные крупицы опыта.
Климов промолчал. Он был в достаточной мере самокритичен и не считал себя говоруном. Если он о чем и думал, так только о том, что старость никогда бы не сдавала своих позиций, когда бы в этом ей не помогала смерть.
Приняв молчание непрошенного гостя за согласие, Яшкина соскользнула с диванчика, заглянула на кухню, принесла оттуда пачку «Беломорканала» и заядло прикурила.
Климов понял, что она малость оттаяла. Так ведь всегда: если человек ворчит, но ворчит про себя, значит, у него покладистый характер. Это только действительность куда тяжелее, чем наши рассуждения о ней.
— А вы не курите? — полюбопытствовала Яшкина и с одобрением восприняла ответ. — Весьма похвально. Редко в наши дни. А то, что ищете и ловите грабителей, мне очень нравится: долг настоящего мужчины видеть зло.
Какую-то иронию и недоговоренность почувствовал он в ее тоне.
Она стряхнула пепел с папиросы прямо под ноги и лихо выпустила дым.
— Добросовестные всегда в меньшинстве. Поэтому и вам, милиции, работы с каждым годом будет прибывать. Не надо спорить, — она выставила руку с папиросой, отстраняясь от него. — Я пожила на свете, знаю.
«Никто спорить и не собирался», — мысленно ответил Климов, несколько уставший от ее сентенций, но делающий все, чтобы она разговорилась. Есть люди, которые думают, что рассуждать о жизни вообще — самое серьезное занятие. Они напичканы знаниями, никому из окружающих не нужными, впрочем, как и им самим, но коль уж природа не терпит пустоты и в ней ничего нет лишнего, человечество прощает