— Ты дурак. Выпей глоток, это тебе не повредит.
Я не слишком хорошо знал, что буду делать сегодня вечером, то есть у кого (и с кем) буду спать. Теперь проблема разрешилась. Лягу на диване, который отныне останется диваном, для одного человека места вполне достаточно. И так как желание работать совсем улетучилось, я лягу сейчас же.
— Доброй ночи, Женевьева.
— … ночи.
Я люблю валяться в постели. Выныривать из сна без спешки, попробовать реальность ногой, прежде чем рискнуть окунуться в нее… Я поднимаюсь со своего ложа только тогда, когда от голода начинает сводить кишки. Тогда, с трудом разлепив глаза, я ставлю на огонь воду, наливаю ее в чашку, это моя последняя, сыплю две ложки 'Нескафе' и макаю туда две щедро намазанные маслом тартинки, если масло, оставшееся в холодильнике, еще не очень противное, а если оно прогоркло, то без масла, мне плевать, лишь бы набить чем-то желудок и проснуться. Я изумительный лентяй до тех пор, пока не наполню желудок. 'Утомленный бездельник', говорила Агата.
Этим утром моему неспешному всплыванию из глубин сна помешало постукивание мисок и мяуканье, перемежаемое восклицаниями 'тшш!'. И вот я одним махом безжалостно выброшен прямо в будни.
В голове мелькает подлая мыслишка: 'Завтрак на двоих? Дороговато получится…' Я стучу в дверь спальни.
— Да?
— Доброе утро. Что ты будешь на завтрак?
— Доброе утро! Спасибо! Как это мило с твоей стороны! Но знаешь, я уже позавтракала.
Она считает себя обязанной добавить, словно бы для того, чтобы заставить меня почувствовать, что я живу как рантье:
— Я уже давно встала!
Быть может, осознав, что получился нескромный намек, она спешит заявить:
— Кошачий аппетит просыпается очень рано. Если я запаздываю, они устраивают кавардак. И еще я должна вывести Саша… У тебя все есть? Я купила очень свежий хлеб, а еще масло. У меня даже есть кофе, настоящий, остается только подогреть.
Не исключено, что она провела инспекцию холодильника: я знаю, что у меня там нет ни грамма масла, нет даже маргарина. Я говорю, хорошо воспитанный притворщик:
— Спасибо. Ты молодчина. У меня есть все, что нужно.
Но она уже приоткрыла дверь:
— Быстро входи, Эрнест! Делай, что тебе говорят!
Не хватает только, чтобы она добавила: 'Будь как дома!'
В мгновение ока кружка горячего кофе дымится передо мной, две хорошенькие тартинки завлекают меня. Пока я пожираю все это, отбросив всякий ложный стыд, она изображает медсестру. Перед ней выстроилась целая куча пузырьков, тюбиков с мазями, плакеток с таблетками, ампулами, компрессами. Можно подумать, что они все больны.
— Не все, — уточняет она, — но, увы, многие. Некоторым из них, потерявшимся, брошенным, пришлось слишком долго скитаться по улицам, подыхая от голода и холода, питаясь бог весть чем, страдая от мальчишек, ночуя под машинами, в кустах скверов… Саша их находит. Он обожает кошек! Если он делает стойку перед машиной, я уже знаю, что под ней сидит кошка. Он не сдвинется с места до тех пор, пока я ее не схвачу, и иногда это занимает много времени! Они запуганы, очень недоверчивы, они защищают себя. У меня совершенно расцарапаны руки! И когда мне удается ее поймать, начинается самое тяжелое. Надо их успокоить, вылечить, нанести метку и стерилизовать… Все, что я зарабатываю, переходит к ветеринару.
Конечно же, я, дурак, опять говорю то, что не надо говорить, то, что
— Я понимаю, что можно любить животных, но не до такой же степени, не чересчур ли это?
Она не возмущается, не раздражается. Она привыкла. Терпеливо она устраивается поудобнее, чтобы произнести свою маленькую привычную речь:
— Я ничего с этим поделать не могу. Так уж я устроена. Не могу выносить, когда страдает живое существо, человек или животное. Я заболеваю от этого, это портит мне жизнь. Природа в
Она вся разгорелась от своей речи, она хочет быть убедительной, как те пророки с горящими глазами, насылающие анафему на еврейский народ. Славная бабенка, раскрасневшаяся, кругленькая, вынужденная метать свои молнии снизу вверх! Она разоряется совершенно напрасно, я уже заранее убежден, я совершенно согласен с ее точкой зрения. Только дело в том, что все это не мешает мне спать. Когда я обо всем этом размышляю, меня одолевают негодование и жалость, но вот я отвлекся и думаю совсем о другом. Я не чувствую в себе призвания апостола или борца, еще менее мученика за идею. Моя прирожденная пассивность более-менее приспособилась к выживанию в этом мире подлости, страдания и абсурда, которым является любое человеческое общество. Я говорю, только чтобы что-то сказать:
— Но тебе никогда не удастся спасти всех парижских бродячих кошек и собак! Даже десятитысячную часть!
Я не должен был этого говорить. Ее глаза полны слез. Она вздыхает:
— Я знаю. Но что ты хочешь, спасенный — это всегда спасенный. Значит, ровно настолько уменьшились боль и страх. Они так счастливы потом! Такие ласковые. Заметь, я от них ничего не требую. Я не мамаша этим котам. Мне только надо, чтобы они жили своей кошачьей жизнью, беззаботно, радостно. Нормальной жизнью, в общем. И потом, я не одинока. В Париже несколько таких сумасшедших, как я. А еще есть SРА, есть Кошачья школа, другие ассоциации… Мы боремся за две главные вещи: нанесение меток, стерилизацию. Но люди так невнимательны. И потом, стерилизация, само это слово их пугает. Как будто им самим отрезают яйца. Они сразу же вспоминают Гитлера, начинают кричать о покушении наприроду… Но ведь известно, что одна кошка может приносить каждый год два или три помета от четырех до восьми котят в каждом…