крови! Мальчик рядом со мной плакал от унижения и стыда, чувствуя, как моча стекает по его худым ляжкам. Эта давняя картина пахнет пылью, аммиаком и потом. Мне писать не хотелось. Я воображал себя стоящим насмерть, до последней, самой что ни есть последней капли крови. Только через мой труп враг сможет добраться до обожаемого Доктора! Я был готов погибнуть за него! Потом он надолго куда-то исчез. Я в то время не читал газет и поэтому не мог знать, что он навсегда сошел с трибун на улицу.

— Ты прочел? — спрашивает меня Доктор через тридцать четыре года в моей лавке.

Он говорит мне «ты», я ему — «вы». Я не формалист, однако чувствую себя при этом в несколько подчиненном положении, словно бы в роли прислуги. Интересно, как бы он воспринял, обратись я к нему тоже на «ты»? B этом «ты» кроется два психологических варианта: товарищеское, мужское ТЫ единомышленников, людей одного круга извлекается, когда нужно, из футляра взамен другого, пренебрежительного ТЫ, которым определенный сорт людей пользуется при обращении к крестьянам, носильщикам, лифтёрам, таксистам, словом, к тем, кто ниже их по званию, независимо от возраста. Для меня унизительно это словно извечно заданное соотношение двух наших карм, как будто ничего не изменилось за все эти годы, и я снова стою в почетном карауле перед трибуной, с которой вещает Доктор, и так будет во все времена. Я принимаю его «ты», оправдывая его перед самим собой тем, что он почти на тридцать лет меня старше.

Да, этот образ знаком мне с детства. Но прежняя воистину легендарная сила как будто растаяла, можно представить, как его одряхлевшие мышцы и кожа висят на гигантском скелете, подобно старому, ставшему слишком широким костюму на похудевшем толстяке, который слишком долго сидел на диете. Крупные, поблекшие глаза смотрят на меня откуда-то из сумрака истории. И хотя держится он по-прежнему властно, в этих глазах с темными, синеватыми обводами от долгих ночных бдений и бессонницы то и дело мелькает неуверенность человека, не решающегося перейти дорогу из боязни, что вот-вот зажжется красный свет.

— Прочёл...

— И как тебе кажется?

— Вы действительно хотите, чтоб я вам сказал?

— Не бойся, переживу!

— Да нет, не в этом дело. Книга — настоящая бомба, только...

— Только?..

— Всё дело в том, чего нет в книге.

— Что ты имеешь в виду?

— Ну, если вы настаиваете... вашу странную метаморфозу. Как получилось, что вы... вы...

— Не стесняйся: сатрап!

— Я не это хотел сказать!

— Подыскиваешь слово помягче?

Зачем он наседает? Ситуация мучительная и тягостная для меня, я в неловком положении, и он явно сознает свое преимущество. Кто, уважающий себя, станет бить лежащего? Между тем этот вроде бы поверженный победитель легко может ударить ногой в самое чувствительное место. Может вытащить из рукава велосипедную цепь и выбить глаз противнику. Может всё, потому что у него преимущество. Преимущество всегда на его стороне. И когда он на трибуне, и когда на улице.

— ...вдруг до того переменились, что вам стало не по нутру то, что вы сами же и создали. Ведь не я, простите, строил это государство, тут исключительно ваша заслуга!

— Ты не допускаешь, что люди могут меняться?

— Допускаю... — сказал я. — Например, Пикассо, переходящий из голубого периода в розовый, а затем увлекающийся фовизмом и кубизмом... Только при этом никто не страдал, кроме него самого! Ваше же превращение многим дорого обошлось!

— Разве я не заплатил за это? Разве за это уже не заплачено?

Он словно постарел на моих глазах. Я заметил, что у него из ушей и ноздрей пучками белой травы растут седые волосы. Мы стояли совсем близко друг от друга, и мне была хорошо видна рябая кожа его воскового лица, как будто уже тяготеющего к земле-матушке, как прах к праху; большие кисти рук заметно дрожали; одежда его выдавала полное равнодушие к впечатлению, которое он производит; словом, был он помят и потаскан, и в руках держал последнее, что осталось у него от жизни, — свои мемуары. Так, больной, не зная, что делать с апельсином, который принесли в больницу родственники, вертит его в руках, поглаживает пальцами. Да простит его Бог! А я ему — не судья!

— Разве за это не заплачено?

Я выдержал его стопудовую паузу, дождавшись, когда он сам продолжил:

— Ладно! — сказал он полушепотом. — Я никому не давал спуску, а знаешь почему? Чтобы ты мог сегодня от этого воротить нос! Революция — не дискуссионный клуб. Она жестока... Представь себе, нам приходилось и сажать, и убивать! Это было ужасно!

Его прорвало, и я вдруг услышал тот прежний, уже забытый саркастический тон, о котором мне рассказывали очевидцы, слышавшие его в своё время, вернее сказать, на себе испытавшие припадки ораторской истерии Великого инквизитора (Голос его, говорят, тогда переходил из баса в фальцет), который теперь отлучённый, лишённый всех чинов и званий, сидит рядом со мной в лавке, как обычный беззащитный смертный, без ризы былого могущества. И именно это вызывало во мне сильнейшее раздражение, мешавшее быть терпимым и всепрощающим, милостивым к поверженному, — он как наказание воспринимал тот факт, что после всего оказался одним из нас с улицы, что больше не находился там, на трибуне, перед которой пионеры стоят, вытянувшись по стойке «смирно», всё то время, пока он выступает перед толпой, массами, народом столько, сколько считает нужным, не задумываясь над тем, интересно ли, умно ли и нужно ли кому-нибудь бесконечное патетическое пережёвывание одних и тех же общих мест... Он явно воспринимает это как наказание! Стало быть, и я, и все мне подобные несём такую кару всю жизнь, сами того не сознавая! Быть ровней нам — для него, ясное дело, самое несправедливое из всех возможных наказаний, в знак протеста против которого он даже написал книжищу в шестьсот страниц! O Господи!

Вы читаете Книга жалоб
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату