Вот почему при мысли о том, как его будут наказывать на клипере, решимость молодого матроса ослабевала. Сомнения закрадывались в душу. Вчерашние слова старого еврея, его жены и дочери о том, как хорошо и свободно можно жить в Америке, невольно припоминались Чайкину и смущали его какими-то смутными надеждами на светлое будущее.
Не зная, на что решиться, он отворил двери и в большой комнате увидал молодую Ревекку.
Довольно красивая, с смуглым, почти бронзовым лицом и густыми черными волосами, пряди которых падали на лоб, одетая в ярко-пунцовую кофточку, она не спеша собирала на стол, расставляя чашки.
— Здравствуйте! — ласково промолвила она, увидав матросика.
— Здравствуйте!
— Сейчас будет готов кофе. Хорошо ли спали? — спрашивала она, глядя на Чайкина своими большими черными глазами.
В этом сочувственном взгляде было что-то такое скорбное, что Чайкин невольно пожалел еврейку, решив про себя, что у нее, должно быть, на сердце тяжкое горе.
И он также сочувственно взглянул на нее, когда ответил:
— Покорнейше благодарим. Очень даже хорошо спал, но только надо мне уходить.
— Зачем уходить? Куда уходить?
— А на свое, значит, судно, на «Проворный». И хотя очень мне достанется…
— Наказывать будут? — перебила молодая еврейка с выражением ужаса на лице.
— Еще как будут-то! — произнес Чайкин с тоской. — Я — щуплый! — виновато прибавил матрос.
— Так вы не ходите! Оставайтесь в Америке!
Чайкин стоял в грустном раздумье. Наконец он сказал:
— Страшно оставаться.
— Отчего страшно?
— На чужбине словно в домовине… Жаль родного места… Пропадешь здесь… Надо, видно, пропадать на клипере. Прощайте, девушка! Спасибо на ласковом слове, и дай вам бог счастья! И папеньке с маменькой передайте нижайший мой поклон и как я благодарен за ласку… А я пойду!
— Подождите! Прежде хоть кофе напейтесь… Сейчас подам… И маменька скоро придет. Она пошла в лавки. И папенька в семь часов вернется. Он вас и на пристань сведет, ежели вы не боитесь, как вас наказывать будут… Ой-ой-ой! Спаси вас бог!
— Одна надежда на бога и есть…
— Садитесь к столу, Василий Егорыч. Еще успеете горе принять, ежели бог не надоумит вас остаться. У всякого свое горе! — как-то загадочно прибавила Ревекка и вышла в маленькую кухню.
Чайкин присел.
Через несколько минут явилась Ревекка с кофейником и тарелкой поджаренных в масле ломтей белого хлеба. Затем принесла горячее молоко.
Она налила Чайкину большую чашку кофе с молоком, предварительно положив в чашку две ложки сахарного песку, и, подвигая тарелку с хлебом, говорила:
— Кушайте на здоровье! Кушайте, прошу вас!
Сама она не пила. Она присела около стола, по-прежнему задумчивая, и по временам поднимала свои печальные большие глаза, полные чувства сострадания, на матроса.
«Ишь какая жалостливая жидовка!» — думал благодарный Чайкин, перехватывая взгляды Ревекки.
Когда матрос с видимым удовольствием выпил большую чашку, Ревекка предложила ему выпить еще чашку.
Но матрос из деликатности отказывался.
Тогда молодая еврейка налила в чашку матроса кофе и молока и проговорила:
— Кушайте, земляк! Кофе хороший. По сорока центов платили.
Чайкин поблагодарил и стал пить вторую чашку, закусывая поджаренным хлебом.
Опять наступило молчание.
Наконец Чайкин, желая быть вежливым, проговорил:
— Очень скусный кофий.
— Понравился? Может, еще чашку?
— Вовсе не могу. Сыт по горло… Вот вы давеча сказали: «У каждого свое горе!» Это вы правильно сказали. Только разное оно бывает. Наше матросское горе одно, а на сухой пути — другое. Но только здесь, я полагаю, меньше горя, потому как люди без прижимки живут. Сам себе господин.
— Это, положим… Но самое большое горе на свете не от тиранства, а когда ежели совесть непокойная! — грустно промолвила еврейка и покачала головой, словно бы хотела избавиться от каких-то мучительных дум.
— Без совести — беда! Обманом жить вовсе нельзя.
— Вы думаете?
— То-то, думаю.
— А живут же люди.
— Это разве которые бесстыжие.
— Может, и я обманом живу. Как вы полагаете?
Чайкина точно резануло по сердцу. Сам правдивый и доверчивый, он считал такими же и других.
И, тронутый ласковым вниманием, оказанным ему в этом доме, он порывисто проговорил:
— Этого не может быть.
— Почему не может быть?
— Человека сейчас видно. Он себя оказывает.
Еврейка грустно усмехнулась.
— Это вы зря на себя обсказываете. Зачем вам обманом жить?.. Какая такая нужда? — снова заговорил Чайкин.
— Верно, душа у вас чистая, что вы этого не понимаете… И вот что я вам скажу: ежели вы останетесь здесь, вы не очень-то верьте людям… Вот к нам вы пришли, а мало ли что с вами могло случиться… Тут надо во всем опасение иметь… Многие обманом живут…
Матрос ничего не понимал. «Что с ним могло случиться? Его здесь приютили, обошлись ласково, а жидовка точно от чего-то предостерегает…»
— Есть тут много таких людей… Заманят вас, напоят чем-нибудь, да и свезут на какое-нибудь судно матросом… Потом ищите, кто это заманил вас!.. — заметила Ревекка.
— Это нехорошо! — наивно произнес Чайкин.
— То-то я и говорю…
— Да вы разве заманиваете?
Еврейка молчала.
— Судьба каждому человеку дана! — наконец проговорила она. — И ежели которому человеку судьба залезть в болото, не выйти ему из него. Никогда не выйти! — с бесконечной тоской прибавила она.
Чайкин недоумевал и искренно жалел Ревекку, хотел было попросить ее объяснить ему, про какое болото она говорит и отчего нельзя из него выйти, но в эту минуту кто-то три раза постучал в двери.
— Это отец. Не говорите ему ни слова о нашем разговоре! — промолвила еврейка и пошла отворять двери.
2
При ярком свете роскошного солнечного утра господин Абрамсон показался Чайкину гораздо старее, чем вчера. И глаза его, глубоко засевшие во впадинах, острые и пронзительные, как у хищной птицы, невольно обращали на себя внимание и несколько пугали, несмотря на приветливую улыбку, игравшую на тонких бескровных губах старого еврея.
— Честь имею поздравить вас, Василий Егорыч! — весело проговорил он, протягивая свою грязную костлявую руку молодому матросу.
— С чем меня проздравлять, Абрам Исакыч? — удивленно спросил Чайкин.
— Теперь уж вас наказывать не будут… Никто не посмеет. Шабаш!.. И теперь вы станете американцем…
— Почему это?