попятился от стола?.. Собирался ли я врезать ему?.. Даже в дорогой одежде, переполненный надменностью через край, это все-таки был старик, он мог бы умереть от порыва сквозняка… Нет, неправда, я ищу себе оправдание. Потому что он орал как животное, и, несмотря на возраст, у него живые глаза и твердая рука, и он бы подписал еще кучу приказов о высылке, о расстрелах, сколько угодно!.. Ты бы что сделал, папа?.. Ты бы убил его, ты бы плюнул ему в лицо, ты бы побежал по деревне, возвещая о его позоре, чтобы лишить убийцу уважения окружающих?.. А?.. Как будто все эти люди, оттуда, не знали о его прошлом… Как раз наоборот: то, что он имел такой чин в Waffen SS и у него была власть карать и миловать, то, что ему грозил Нюрнбергский процесс после окончания войны, — все это превратило его в местного героя. Здесь он был неприкасаемым, божком, который проживет свои последние дни без неудобств… Нет, думаю, ты надел бы свой красный нос, схватил бы сосиску, их Bratwurst, и, оп-ля, она превращается в сигару, ты взял бы бутылку пива и играл бы на ней, как на трубе, ты обернулся бы, чтобы подозвать официанта, и перекувырнулся бы назад, трах-тарарах и, оп-ля, снова на ногах, как пружина, ты целовал бы руки официантке, ощупывал бы ее корсет прекрасной баварки, ты приделал бы себе косы из белых соленых крендельков, ты стал бы притворно ханжески добродетельной служанкой или разбрасывал бы во все стороны монеты, как мертвецки пьяный богач у стойки, воплощение былой роскоши, ты бы изобразил его, этого сверхчеловека… Ты бы отрекся от законного гнева, позабыв о своей мести, отверг бы его преступления, ты победил бы абсолютное зло, пожертвовав собой, и уничтожил бы его болезненной насмешкой?.. Да, папа?.. Что ты сделал бы, чтобы ему стало стыдно?.. Скажи мне, черт побери, папа, что бы ты сделал?.. Изобразил бы рыжего клоуна, как обычно, грустного и приветливого, здравствуйте, мои убивцы!.. Потому что я, понимаешь, мне нужно знать, не был ли я последним дерьмом, тряпкой, достоин ли я еще называться мужчиной!.. Потому что я, папа, я не знаю, у меня в голове только законы и указы, я не владею оружием юмора и смеха, мной движет одно лишь желание пожаловаться в Европейский суд, — вечный инстинкт прилежного студента юридического факультета… Скажи мне, что я прав, что ты бы ему показал, памятуя о Бернде Викки, этом божественном клоуне, скажи мне, потому что если нет, то я должен туда вернуться, понимаешь, с ножом, с ружьем, я должен вырыть там яму, огромную, как та, в которую он приказал бросить тебя, и я должен швырнуть его в эту яму, и, вдоволь обжираясь, попивая пиво, как он любит, кокетничая с девушками и зарегистрировав мою месть в Бюро дозволенных преступлений, я должен дождаться, пока он там сдохнет!.. Никогда ты мне не сможешь сказать, папа!..

В любом случае, я легко отделался, потому что все кончено, потому что больше и речи нет о вендетте между нашими народами. Особенно в отношении давних преступлений.

За исключением того, что тем же вечером Инга… Меня распирало излить перед ней мою душевную боль… Я обошел всю улицу Friedhofsweg, предполагая уже заходить в каждый дом, чтобы найти ее, и именно в этот момент она приехала на своем «уньоне»… Словоохотливо, кудахтая как курица, я все ей рассказал, от А до Я, дергаясь и дрожа, о трансформаторе, па, о заложниках и о том, какое это жестокое испытание, для меня, твоего сына, — встретить через тридцать лет мучителя моего отца, нисколько не раскаивающегося, не осознающего своей виновности… Пока мы ехали в город, я остро ощутил, что вновь промахнулся, на сей раз еще хуже, чем тогда с танго в первый вечер, что я ее теряю, что это вопрос часов, дней. Если бы ты видел ее бешенство!.. В один миг она одеревенела, стала почти безобразной, бледная, с выпученными глазами, позабывшая, что нужно вести машину, — в результате мы чуть не вылетели в кювет! Она попросила меня описать ей твоего палача, па, его баварскую шляпу, красную окантовку баварской куртки… Ach ja, какой образцовый немец!.. Она обливала презрением мою нехватку смелости, мою трусость, уничтожила меня словами о том, как низко я пал в ее глазах, вручив свою и твою свободу преступнику, преступнику!.. Она была непреклонна и холодна. Как будто я своей любезностью отменил ненависть к нацистам, о которой она мне кричала, обвиняя меня в том, что я мешаю искуплению Германии, недостоин наследства справедливости и что я отрекся от тебя, папа… Как, как она могла быть немкой после этого?.. Если не была ко всему этому причастна!.. Я, в любом случае, был причастен к забвению!.. Она мешала французский и немецкий, так что я понимал не все, но ее жесты красноречиво говорили, чтобы я заткнулся, чтобы соблюдал дистанцию; ни поцелуя, ни моей руки на ее плече, Ruhe, bleib still — спокойно, на место, как собаке, слишком виляющей хвостом, вот это да, унижение и презрение, которые трудно было не заметить… Попробуйте залатать такие прорехи между любовниками, чьи отношения находятся еще в самом зародыше!.. Ей легко: ее отец — благодетель Адриана, у нее были основания им гордиться… Пойми меня правильно: я тоже горжусь тобой, па!.. Ты увидишь!.. Но тогда я уже ничего не понимал, она сковывала меня, как лед, и воспламеняла, как огонь, не знаю, не могу объяснить точнее!.. Она пела «Лили Марлен», в быстром темпе, словно заклинала судьбу, повышая голос, как только я пытался заговорить.

По собственной воле она объехала все бары города. Пыталась найти старого нациста, чтобы я заставил его извиниться!.. У меня тряслись поджилки от мысли пережить еще раз мой сегодняшний позор у нее на глазах. Она молча вопрошала взглядом, тот ли это бар. Я качал головой, давая понять, что нет, это было не здесь. В том числе и когда мы затормозили у пивной, в которой я говорил с офицером. В пустом зале горела только одна лампа, бар закрывался. Я снова ответил отрицательно, не поднимая глаз на Ингу. Не знаю, что бы она сделала, если бы я сказал, да, это здесь. Что касается меня…

Тем же вечером она бросилась искать Сэмми, но при этом настаивала, чтобы я был рядом. Кто знает, что случилось бы, если б она его сразу же нашла. Может, между нами все бы закончилось, не было бы продолжения, и мне пришлось бы два-три дня страдать из-за саднящей гордости, а потом я бы забыл ее, быстро заменил бы какой-нибудь Гретхен без особых душевных переживаний и оп-ля!.. Но нет, тоненькая нить, связавшая наши судьбы, не оборвалась…

Она долго ждала у одного конца стойки в «Палетт», я — у другого. Пока мне это не осточертело. Роль зрителя во время реванша Сэмми меня не прельщала, нет, увольте. Я вышел, слегка коснувшись ее. И оставив перед ней, как слащавый залог мальчишеской любви, старый билет в кино, тот, с воскресного «Моста», весь помятый. Не уточнив, разумеется, что я дарю ей свои личные сокровища и свою жизнь. То, что еще заставляет меня держаться на ногах сегодня… Я вернулся пешком. В полном отчаянии.

На следующий день, в понедельник, она поскреблась в мое окно, напугав Лоенгрина, как всегда развлекавшего меня энергичной музыкой, пока я брился, и напомнила, что пора начинать обход футбольных клубов. Самодовольный, я подумал, что прирожден заставлять барышень плясать под мою дудку. Билет в кино и аристократическая спесь произвели это волшебство: Инга пришла просить прощения. Вот так…

Она ничего не сказала ни о вчерашнем происшествии, ни о моем поведении, ни о билете-талисмане, естественно, разорванном, выброшенном, сожженном… Она вообще почти не говорила, просто молча сопровождала меня, но на ней была короткая плиссированная юбка, широкий пояс поверх облегающего длинного свитера, и очень изысканный медальон с чеканкой: кокетство, кокетство! Я не стал ни о чем спрашивать. В ее взгляде было что-то загадочное и неистовое, а я не святой… Впрочем, быстрый поцелуй Инги искупил ее вчерашние капризы, даже с лихвой… Я щедро налег на лосьон после бритья, в надежде на другие поцелуи. Но явно опередил события: она наморщила нос, увернулась, вновь начала напевать «Лили Марлен» с видом роковой женщины, и мы сели в «уньон», который тоже решил показать свой норов, никак не хотел заводиться, так что нам пришлось развернуть его, прежде чем мы смогли тронуться с места.

Фактически весь день мы бродили по окрестностям. Изучали футбол со всех сторон. Я снова думал о тебе, о тех вероломных жандармах из Энан-Лиетарда, что выдали тебя гестапо… Здесь я повстречался с хвастунами, лишенными памяти, убежденными, что чемпионат мира по футболу стирает все войны, особенно когда Германия выигрывает в финале, с простыми людьми, работниками стадиона, которые во время войны превратили евреев-хирургов, адвокатов, жен банкиров в прачек, стиравших форму футболистов, в рабочих по уходу за газонами, в ремонтников… И тем самым, с согласия игроков клуба и некоторых руководителей, спасли их от Холокоста… Они никогда не хвастались этим, никогда не извлекали из этого никакой выгоды для себя… И они, и Адриан, и Розелин, — эти люди, здесь, в Германии, такие же, как у нас, им позволила остаться людьми их человечность… В тот день, опустошая пивные кружки, они с трепетом рассматривали старые фотографии, шептали имена, Якоб или Давид, потом вдруг замирали, тяжело дыша, и давали волю слезам, ручейками стекавшим по бороздкам их морщинистых щек; старые арийцы с голубыми глазами, толстокожие здоровяки с жесткой шевелюрой, которые убили бы из-за незасчитанного гола «Баварии» или «Айнтрахта», рыдали, вспоминая своих угнанных приятелей евреев и цыган. Инга, при первом же проявлении чувств, отдалялась, выходила или испепеляла невидимого врага взглядом народного героя, преследующего предателя.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату