капает на платье Софии, на живот. Она смеется. Я иду на кухню за своим традиционным новогодним лакомством в форме бутылочки шампанского, наполненной кремом, и съедаю его, стоя у окна.
Крем обволакивает масляной пеленой рот, глотку, пищевод до самого желудка.
У песочницы стоит коляска со спящим ребенком. Кожа на лице в нежных складочках, глаза крепко зажмурены. Ноги торчат из коляски, он длинный, ему лет семь. В песочнице и по краям стоит толпа бутылок из-под игристого. Мамы и папы вдруг начинают посматривать на запястья. Кто-то забирается к кому-то на плечи, чтобы увидеть электронные часы через дорогу. В моей книге Кеплер сравнивает цветы и снежинки, поскольку и те, и другие, как по волшебству, воспроизводят симметричные многоугольники. Однако Кеплер констатирует, что предположение, будто каждая снежинка обладает душой, равно как и всякое растение, — это крайне
В общем и целом теории Кеплера темны и ошибочны, но я прощаю его — в основном потому, что он жил в семнадцатом веке. Кроме того, снежинки могут быть трех- или двенадцатиконечными. Или, как написано в книге, в двадцать восьмой главе: снежинки всегда принимают гексагональную форму,
И тогда.
Там.
В самом темном углу.
На оттаявшем островке.
Кто-то стоит.
Наверное, кто-то стоит.
Я сдвигаю занавески и отправляюсь в ванную. Я чищу зубы. Я использую зубную нить. Я придаю затычкам для ушей нужную форму и отправляю их покоиться среди молоточков и стремечек. Я ложусь в свою постель и засыпаю на белом, чистом белье.
6
Я давно рационализировала работу в саду, но каждую осень и каждую весну получаю толстые цветочные каталоги с информацией о заграничных семенах и луковицах, с многозначными кодами, длинными иностранными названиями и бланками заказа, которые доставляют в мою каморку. Я складываю каталоги стопкой на рабочем столе. Я давно осознала преимущества работы в таком саду, как этот. Кусты и деревья растут на своих местах. Больница стоит на своем месте. И машины «скорой». Порядок, не подлежащий обсуждению. В первый рабочий день — или во второй — я составила список из тринадцати пунктов и прикрепила на внутреннюю сторону двери своей каморки. С тех пор он висит там, и сад не меняется год от года.
Кроме самых обычных садовых растений, я высаживаю много георгинов — не потому что за ними легко ухаживать, а потому что я к ним привыкла. Клубеньки георгинов зимуют в банке из-под свеклы, которую я держу в каморке. Их отдых продолжителен, пассивен и необходим. Зимой и у меня немного работы. Георгины и еще луковицы тюльпанов на прежних местах, ровными рядами, для последующей высадки.
Эта тишина, такая тишина наступает после того, как что-то произошло. Я надеваю зимние свитера, зимние рукавицы, зимние шарфы, зимний комбинезон, зимние носки, шерстяные штаны и ботинки на шнуровке. Под моей дверью спит большой ребенок, от него пахнет пивом. Я отодвигаю его ногой и выхожу. Улицы усеяны обрывками серпантина и бутылками из-под игристого. На мосту у Фогельсонген я чуть не наступаю в лужу рвоты с остатками сосиски. Рядом с больницей голубой и холодный воздух. Я не трогаю свой сад, ему не нужна помощь, он отдыхает, зимует, всасывает хлорофилл, каморка с секаторами и газонокосилкой медленно ветшает за липами.
Я захожу в лифт и поднимаюсь на пятый этаж. На моем столе стоит чашка кофе, венская слойка лежит на салфетке. Когда я вхожу, Эдит уже наливает кофе в чашку. Мы пьем его, горький, горячий, и едим липкие слойки с чернично-малиновым вареньем. Эдит рассказывает что-то непонятное. Как умеет, так и говорит. Но сегодня ей будто и вправду есть что рассказать. Будто важно, чтобы я поняла. Я различаю отдельные слова. Он сказал. Что-то за темной занавеской. И Мама. Мама.
В парке под окном возникают дети в разноцветных шапочках, как из-под земли. Они одинакового роста, одеты в одинаковые комбинезоны с одинаковыми полосками-отражателями. Они падают в сугробы. Шапочки-шлемы полностью скрывают головы, только круглые вырезы спереди открывают красные лица. Я поднимаю голову: поток слов Эдит замедлился. Вскоре поток иссякает вовсе. И мы обе глядим в стену или в окно. Я пью свой кофе и говорю что-то о сущности и существенности снежинок. Далеко не все, лишь пару слов. О существенности сущего. О
Эдит кивает и смотрит в чашку. У нее еще остался кофе, полчашки. Глубокий и густой. Сказав, съев и выпив все до конца, я убираю со стола и готовлю противень мясных паштетов, зная о дисфункции сердечных ритмов Эдит. Перед тем как уйти, я минуту стою на пороге. Эдит не машет. Мы не вспоминаем о наступившем годе. Я выключаю плиту, на всякий случай. Все конфорки. И кофеварку. Ничего страшного, сегодня вряд ли придут новые посетители. Я жду еще немного и начинаю собираться. В пыльных лучах солнца Эдит остается сидеть, подняв указательный палец.
Ночь была холодной. Четыре бродяги и двадцать два ранних подснежника погибли, не дожив до первого рассвета нового года. В барах сидит человек-другой, пряча набрякшие веки за высоким бокалом. Повсюду красные и синие останки петард, произведенных в Китае. Однажды, не так давно, в провинции Цзянси взорвалась фабрика по производству пиротехники, и тридцать семь школьников, чья работа заключалась в изготовлении петард для празднования Нового года в странах Запада, взлетели на воздух кровавыми ошметками. В стокманновской витрине, скрытые завесой, лежат демонтированные гномы. Я прислоняюсь лбом к ледяному стеклу и вижу стальные конструкции, деревянный шар на полу между пилой и горой опилок. Конфеты унесли и съели. В углу еще валяется пара золотистых фантиков. Нарисованные глаза гномов уставились в потолок. Гномы улыбаются. На стекло уже наклеены стокманновские желтые плакаты: СУМАСШЕДШИЕ ДНИ СОВСЕМ СКОРО!!!
Вдруг в гладкой поверхности окна возникает движение. Предметы за стеклом сложно отличить от того, что находится за моей спиной. Палатка, та, оранжевого цвета. И кто-то. Он. С аккордеоном. Его хорошо видно в зеркальном отражении. Палатка закрыта, неподвижна, но он там, он двигается. На нем и сейчас нет верхней одежды, черные нечесаные волосы. Он сидит на своем ящике, расписанном розами. Он поет, перед ним шляпа. На всей протяженности Александерсгатан больше никого нет. Только он. Люди в барах, за стеклом. Он и его инструмент издают громкие звуки.
Так когда же все начнется — и что должно начаться.
Я иду на вокзал. Там я могу выпить кофе, много чашек, слишком крепкого. Люди приходят и уходят. Я поворачиваю, перехожу трамвайные пути наискосок и вхожу в торговый пассаж «Ситипассашен», холодно, я легко сливаюсь с толпой. Музыка его пальцев раздается над целым кварталом. В тоннелях звук меняется, тончает. Обернувшись, я вижу, что он прикрыл глаза. Мои открыты, широко открыты, я даже не моргаю.
Иногда я пекла бы, но нечасто. Не только в те дни, когда поднимают государственный флаг, а более