два часа ко мне собирался прийти мой новый знакомый Вольфганг. Я хотел купить зеленый салат и огурец. Я так долго выбирал огурец, что продавщица стала орать. Но я сказал: „Спокойней, пожалуйста, за свои деньги я имею право выбрать тот огурец, который мне нравится“. Наконец я нашел подходящий огурец, не очень крупный и твердый. Салат выбрать мне не дали, пришлось взять, какой был. Конечно, в Западном Берлине я покупал овощи совершенно другие: чистые, крупные и упакованные в отдельные мешочки. Но все равно, этот магазин мне настроения не испортил. Я купил еще сметаны и пошел на рынок. Там я купил зелени и немного пококетничал с грузином. Грузин шутил, а я смеялся. Но цену за помидоры он все равно не сбавил. Тогда я не стал дальше с ним разговаривать, пошел туда, где мясо, купил целого кролика и отправился домой. Дома меня утке ждал Игорек, он работал поваром в кафе и был моим другом. Одно время, когда он жил у меня, он подавал мне по утрам кофе в постель. Он просто божественно готовит. Стол он накрыл очень красиво, нарезал огурец в форме цветочков и пошел тушить кролика. А я стал одеваться, краситься и причесываться. Ровно в два часа раздался звонок. Это пришел Вольфганг. Мы поцеловались. По-русски он не говорит, и мы объяснялись жестами. Но нам и не нужно говорить, достаточно взглядов. Потом пришла моя мама, я хотел познакомить ее с Вольфгангом, чтобы он тоже ей прислал приглашение в Мюнхен. Мама была просто как королева, в черном пиджаке и белой юбке, в ушах черные клипсы, волосы она уложила очень красиво. Она выглядела очень аристократически. Вольфганг поцеловал ей руку. Тут появился Игорек. Он принес на большом блюде кролика, украшенного зеленью. Я громко сказал: „Просто прелесть! Надо же, скобарь, а так все вкусно приготовил!“ Вольфганг вежливо улыбнулся, но все равно ничего не понял, а моя мама засмеялась. Чтобы Игорек не обижался, я его пригласил к столу. А то еще в следующий раз не придет.
Ах как я устала — это я о себе так иногда говорю, в женском роде. Ко мне заходил Колобок. Мне нужно было с ним серьезно поговорить. Я слышал, что он втихаря отбивает у меня Кшиштофа. Ах он сволочь, педераст проклятый! Ведь это я сам их познакомил, своими руками! Кто бы мог подумать, что у такого урода, как Колобок, могут быть какие-то шансы! Без меня он вечно сидел бы в говне вместе со своей мамой! Я его сделал человеком! И что же получил? Теперь он отбивает у меня моего лучшего друга! Ну, я все же думаю, это он Кшиштофу не очень-то нужен — уж больно Колобок страшный, лысый, прыщавый, глаза какие-то красные, зубы желтые. Но все же нужно его отвадить, нужно с ним разобраться. Ах, сука! — я помню, как он своей ногой о Кшиштофа терся под столом! А потом его по руке гладил! Я тогда так ужасно нажрался и вырубился! А вдруг у них что-то было, и Кшиштоф меня бросит? Нет, эту паскуду надо проучить! Как только он пришел, я ему сразу сказал: „Что ж это ты, сука, так себя непорядочно ведешь? Где ж это в приличных домах ты видел такое поведение? Или ты в приличных домах никогда не был, в первый раз пустили? А может, ты считаешь, что так и надо? Что, с друзьями так поступают?“ А он говорит: „Я вообще не понимаю. Павлик, чего ты так расстраиваешься. Я не знаю, в чем дело, объясни, пожалуйста.“
„Ты дурочку не валяй, — говорю я, — ты зачем к Кшиштофу клеился? Ты что, не знаешь, что он мой?“ А он говорит: „Это просто я тогда по пьянке, а потом между нами ничего не было“. Тут я подумал, что это ужасно, они ведь могут меня обманывать, а я ничего не могу сделать, я даже не буду знать, встречаются они или нет. Вот так и надейся на друзей! А Кшиштоф мне так нравится, он такой красавец! Но я не стал показывать Колобку, что расстроился. Я все равно сам по его поведению обо всем догадаюсь. Я не стал его отталкивать. Зачем мне нужно это надиралово? В конце концов, я таких Кшиштофов еще десять штук найду с моей внешностью. Им цена пятачок пучок в базарный день.
Марусик мне что-то совсем не звонит. Очень гордая стала. Но она мне не особо и нужна, со старухой я больше не переписываюсь. Мне теперь французский ни к чему, я решил устроиться в Берлине. Мне нашли одну девицу, у нее палатка был русский немец, и его фамилия была Шуман. Но он потом развелся с ее мамашей, и даже в паспорте себе национальность написал „русский“, потому что тогда русских немцев преследовали. Хорошо хоть фамилию не стал менять, может, решил, что за еврея сойдет, хотя неизвестно, кем лучше было тогда быть. А эта девица оказалась не такая дура, и когда стала получать паспорт, то записала себе национальность „немка“. И я договорился, что мы сочетаемся с ней фиктивным браком, причем ей это нужно, чтобы отсюда выехать, я ей устраиваю приглашение. А я беру ее фамилию и становлюсь „Шуман Павел Владимирович, немец“. Тогда есть надежда, что там дадут квартиру, ведь это самое главное, если там иметь жилплощадь, то больше ничего и не надо. А с этой девицей мы заключили соглашение, что, как только попадем в Берлин, сразу же расстаемся, а то еще прицепится и придется с ней возиться, она еще слишком молодая, ей всего восемнадцать лет. Да к тому же у нее мамаша совершенно безумная, кажется, решила, что я на ее дочке по-настоящему женился, и что у нас любовь. Мамаша меня больше всего пугает.
Я тут продавал автоответчик. Нашли мне покупателя, какого-то торгаша. Он приперся ко мне, жирный, рожа лоснится, волосы сальные, зато в фирменном джинсовом костюме и кожаном пальто. А у меня как раз сидел Колобок и смотрел телевизор. Этот придурок стал торговаться. А я ему говорю: „Я цену сбавлять не буду ни на рубль, у меня, кроме вас, тысяча покупателей найдется.“ Он сел и сидит, думает, аж побагровел весь. Как-то он интересно покраснел — щеки красные, нос тоже, и брови красные, а лоб белый. Я даже подумал, что ему плохо. А по телевизору какая-то музыка играет, симфонический оркестр. Я смотрю, а Колобок, который сидел тихо, вдруг стал руками размахивать. Я удивился и говорю: „Сережа, что это с тобой?“ Я даже вспомнил, что его Сережей зовут. А он мне: „Ах, это Бах, я обожаю Баха!“ Тогда я говорю ему строгим голосом: „Сережа, успокойся пожалуйста, ты же видишь, что мы не одни, что о тебе человек может подумать?“ Я сам подумал, что он окончательно спятил со своим Бахом. А этот торгаш, по-моему, даже испугался, быстренько деньги заплатил, забрал аппарат и ушел. Даже удачно получилось.»
Отцу Маруси становилось все хуже. Он уже не мог встать с постели. В комнате пахло лекарствами, на столике в ряд стояли разные бутылочки и коробочки. Раньше он терпел боль и не стонал, а недавно Маруся увидела, как он сидит на кровати, обхватив голову руками. «Что ж это такое, — сказал он, — надо же что-то делать.» Ему начали колоть морфий. Врач в поликлинике, когда Маруся пришла за рецептами, сказала медсестре: «А, там-то? Там недолго осталось, не думай!» Маруся и сама видела, что отцу очень плохо. Он дышал с трудом, его мучил кашель, он уже не мог читать, потому что книга падала, и руки дрожали; даже когда он курил, надо было сидеть рядом, сигарета все время выпадала из рук, и он не мог ее найти. Он уже не мог подняться даже в туалет, и ему приносили баночку. Однажды, когда никого не было в комнате, он встал, упал и разбил себе лоб об косяк. Всего за неделю волосы у него стали совсем белые, и он как-то весь высох. Как только кончалось действие укола, опять начинался ужасный кашель. Он ничего не ел. Только все время курил, врачи сказали — пусть курит, от этого ему даже легче. Иногда, правда, ему хотелось чего-нибудь съесть, и марусин брат Гриша ездил по городу и искал пиво и шашлыки, или черную икру. Отец съедал маленький кусочек, остальное с жадностью доедал Гриша. Гриша как будто не понимал, что происходит. Он казался окутанным толстым слоем каучука, и там, под этим слоем, у него в голове копошились какие-то мысли. Он вдруг заговаривал с Марусей и начинал излагать ей свою теорию про евреев, которые захватили власть и прячутся везде, и поэтому КГБ необходима бдительность. Маруся думала, что, если Гриша рехнется, то это будет неизлечимо, потому что тихое помешательство не поддается лечению. Он уже никогда не выйдет из этого состояния, а будет сидеть на койке, опустив голову и все думать, думать.
В день, когда в городе Жмеринке умерла бабушка, отец Маруси почувствовал это. Ночью он проснулся и попросил пить. Видно было, что ему тоскливо. Это была смертельная тоска, она приходила ночью, под утро, когда еще не рассвело. «Мама умерла,» — сказал отец и заплакал. Его щеки заросли седой щетиной.
А утром, действительно, позвонили и сказали, что ночью бабушка умерла. «Вот, — сказала марусина мама, — сама умерла и его за собой тащит». Марусе самой казалось, что между отцом и бабушкой существует какая-то мистическая связь. Эта мысль вызвала в сознании Маруси целую вереницу гробов. Сперва Марусин дедушка, худенький беленький старичок, потом марусина бабушка другая бабушка, мамина — она лежала в гробу с распухшим синим бесформенным лицом, наверное, работникам морга мало заплатили, и они совершенно не старались. Потом бабушка из Жмеринки, ее Маруся, правда, не видела в гробу, но очень хорошо представляла. Она же видела ее незадолго до смерти в больнице, когда приходила навестить. Бабушка тогда дала ей кусочек маслица, завернутый в бумажку, кусочек сыра и два