общем, вкусы специфические. К тому же, он совершенно не умеет даже что-нибудь приятное человеку сказать. Все за мной повторяет. Например, зашла ко мне Марусик, а я ей говорю: „Маруся, какая ты сегодня красивая!“ И он тут же то же самое повторяет, прямо при мне. Иногда это меня ужасно раздражает.
Колобок живет с мамой, у него нет никакой личной жизни, мама очень строгая. Когда он ночью возвращается и тихонько открывает дверь, она все слышит и орет ему: „Ну что, блядь, пришла? Где шлялась, сука?“ Это же не жизнь, а просто ужас. Мама его уже довела.
А у нас тут в соборе недавно забастовка была. В тот день я пришел в собор с фотоаппаратом, мне его Эдвин подарил. Фотоаппарат очень хороший, японский, на нем написано „Канон“, но только без пленки, потому что она дорого стоит, и Эдвин мне пленку не подарил. Я взял его с собой в собор, мне давно уже хотелось получше рассмотреть там на потолке рисунки, ангелов с крыльями и Бога с такой огромной седой бородой, эту бороду я снизу и без фотоаппарата видел. А если смотреть через этот аппарат, то все очень хорошо видно, он все увеличивает. Я пришел и сел, как всегда, на свое место у дверей. Но потом меня моя начальница попросила сменить на обед старушку-смотрительницу, и я очень удачно разместился в центре собора на стуле и стал рассматривать через аппарат потолок, и там были голые мужик и баба. Адам и Ева, наверное, те самые, что жили в раю, а потом трахнулись. И я стал рассматривать этого Адама. Он был ничего, симпатичный, только толстоват. Я все никак не мог рассмотреть, какой у него член, потому что на том месте он держал руку. Рука была довольно большая и можно было предположить, что и член такой же. Я долго-долго смотрел и мне показалось, что внизу из-под руки выглядывает кончик. А Ева была просто отвратительная жирная, вся опутанная волосами и какая-то тошнотворно-жеманная, совсем как моя подружка Галя. Я невольно перевел взгляд на Адама. У меня дома есть такой журнал, специально для наших, и там в разных позах изображены голые мужики, такие красавцы, у меня всегда встает, когда я его рассматриваю. Особенно мне нравится там один, с такими узкими бедрами, кудрявый, с огромным членом. Лицом Адам на него чем-то был похож. Я почувствовал настоящий кайф, и сидел на этом стуле и думал, что неплохо бы мне сходить в алтарь, в туалет, я уже чуть-чуть не кончил. И тут я услышал чей-то отвратительный визгливый голос: „Это что такое? Это что за безобразие? Кто это вам здесь разрешил фотографировать? Чем вы на работе занимаетесь? Как ваша фамилия? Кто вас, собственно, на работу принимал?“ Я опустил фотоаппарат. Передо мной стоял директор, весь красный, с отвратительной рожей, это мне сразу бросилось в глаза после Адама! Какой мерзкий голос! Он был вне себя от ярости. Я сказал ему: „Извините меня. Виктор Афанасьевич. если я сделал что-нибудь недозволенное, но мой фотоаппарат не заряжен, в нем нет пленки. Вот посмотрите,“ — и я протянул ему мой фотоаппарат, хотя я его вообще никому никогда не даю, даже посмотреть, а то сломают еще. А он с таким отвращением скривился, будто я ему жабу протянул и говорит: „Зайдите, пожалуйста, ко мне. В час будет собрание СТК. как раз и объясните ваше поведение. А то совсем распустились, забастовки разные, понимаете!..“ Я так удивился, у меня просто дыхание перехватило от подобной несправедливости. Я шагнул к нему и говорю: „Виктор Афанасьевич, что вы, какая забастовка, я же просто сидел и работал!..“ Но он даже не дослушал, махнул рукой и отправился в алтарь, в свой кабинет. А я смотрю — все по собору, как тараканы бегают туда-сюда, туда-сюда, никто со мной не разговаривает, просто дурдом какой-то. Тут я вижу — идет поклонница архитектора, вся такая гордая, прямо вышагивает, а вокруг нее шестерит, так и вьется главный хранитель, он, по-моему, татарин, у него и имя какое-то нерусское. Шамиль, что ли. Маленький, очкастый, плюгавый, я его один раз за мальчика принял. Он стоял, наклонившись, в углу и что-то там рассматривал, а я тогда тоже замещал старушку-смотрительницу и тихонько подошел к нему сзади. А он так раком и стоит. Я так нежно его за задницу обнял и говорю строгим голосом: „Мальчик, ты что это тут хулиганишь? У нас мрамор нельзя ковырять!“ Он обернулся, весь красный, очки на носу блестят и говорит: „Я вам не мальчик! Я главный хранитель! А вот вас я не знаю!“ А мне, честно говоря, до фени, главный он хранитель или младший, единственно, я испугался, что он директору пожалуется. Но он, к счастью, не пожаловался. И вот теперь он бегал вокруг этой бабы и что-то возмущенно верещал, а она как будто и не замечала его вовсе, и шла так, будто подвиг какой совершила, будто ребенка из пожара спасла. А когда проходила мимо меня, то вдруг остановилась и говорит: „Здравствуйте, Павел!“ До чего ненавижу, когда меня так называют, просто прибил бы. Но я, конечно, улыбнулся ей и сказал: „Здравствуйте, Елена Борисовна! Что это вы, с экскурсии идете?“ А она уставилась на меня с таким удивлением и возмущением, будто я не просто вопрос ей задал, а смертельно ее оскорбил и унизил. Тут она мне и выложила, что сегодня она по призыву академика Сахарова провела в соборе предупредительную забастовку в поддержку требования отмены шестой статьи конституции. Забастовка продолжалась пятнадцать минут, и ее поддержали кассир Нина и музейный смотритель Авдотья Павловна, которые помогли ей перекрыть вход и не пускать посетителей в собор… Тут только я понял, о чем говорил директор, и откуда весь это шухер вокруг. Нину я знал плохо, вроде бы, это была молодая девица, откуда-то из провинции, которая пришла работать в собор уже после меня. А вот Авдотья Павловна — смотрительница — это да. С ней шутки плохи, это такая суровая старуха, которую боятся даже все фарцовщики, и она всегда в разговорах в подвале выступает за Сталина… А вот что значит шестая статья и зачем ее отменять, я не знал, но глаза Елены Борисовны так сверкали, что я почувствовал, что лучше сейчас ее об этом не спрашивать. Я прямо обалдел. Я подумал, что она рехнулась. По правде говоря, я о ней был лучшего мнения. Это же надо было до такого додуматься! А ведь ее директор так ценил, мне Галя говорила. И так себе на голову насрать! По призыву академика Сахарова, видите ли! Да он просто из ума выжил, так же как и эта старушка-сталинистка, она еще кошек любит и занимается на курсах флористики, т. е. клеит цветочки на бумажки, она сама мне об этом рассказывала. Но только профессору все равно ничего не будет, а вот ее с работы выгонят! Да, вот это событие! Поэтому и директор такой злой был, и на меня набросился! Это же все из-за нее! Тут я увидел Галю, и она мне подробно рассказала, как было дело! Оказывается, в одиннадцать часов эта полоумная вдруг вскочила и с криком „Бастуем, бастуем!“ выбежала из собора. Все вокруг подумали, что она шутит, все уже давно привыкли к разным ее заебам. А она, не встретив поддержки у экскурсоводов, помчалась в кассу. Там как раз работала эта девица, она новенькая и ничего не понимает. Может, она решила, что это приказ директора, может, ей показалось, что бастует весь музей, а только она сразу же кассу закрыта и села курить. А эта безумная старбень тоже была рядом, и, услышав вопли про забастовку, схватила огромную железную решетку, поволокла ее и перегородила вход. И тоже завопила: „Забастовка, забастовка!“ А на улице, между прочим, был мороз, и там было много детей, они мерзли, как раз были школьные каникулы! И там была огромная очередь, а еще эта дура закрыла кассу! Нет, это же надо! Это же надо так мозги людям заебать! Мало того, что она там детей и стариков морозила, так еще и мне насрала! У меня такая злость на нее, просто ужас! Я бы ее задушил!
Тут черт принес этого Шамиля, и он позвал меня к директору! Я пришел в кабинет, вежливо поздоровался со всеми и сел подальше от этой ненормальной. Она уже была там, вся бледная и гордая собой. Ее попросили рассказать, как было дело, и почему это ей вдруг такое пришло в голову. Она встала, вся затряслась и стала вопить, прямо как с трибуны. Она вопила про партию, про шестую статью, что она против нее, и про академика Сахарова, какой это замечательный человек. Я с ней, конечно, кое в чем согласен, мне тоже не нравятся всякие партийные, но ведь среди них есть и хорошие, настоящие коммунисты, и при чем здесь дети, почему они должны страдать. Ей, кстати, так и сказали, и Шамиль выступал, и парторг, и даже Галя. Я с ними был согласен. Я даже сам хотел выступить, я подумал, что тогда, может, меня не будут так уж ругать. Но мне директор не дал, он заставил меня писать объяснительную записку, а сам как начал, и пошел, и поехал. Он все смешал в кучу, и забастовку, и меня. Он вопил, что был ранен и даже показывал всем шрам на голове! О господи, как мне повезло! Это же надо было так влипнуть! Эта дурацкая забастовка продолжалась минут пятнадцать, не больше А она, оказывается. уже и на телевидение позвонила, хотела выступить и рассказать про свою позицию — она сама проговорилась. Ну в общем-то, даже и неплохо было бы, если бы меня показали по телевизору, я как раз в тот день прекрасно выглядел, и на мне была моя любимая шубка из волка. Веня бы меня по телевизору увидел, так просто упал бы!
А потом встала моя начальница и сказала, что я не оправдал ее надежд. Директор покачал головой и меня отпустили. Но я остался стоять у кабинета, чтобы потом зайти и попросить прощения у него. Скоро все разошлись, и он остался один. Я заглянул в дверь и спросил: „Можно?“ А он так приветливо:
„Заходите, заходите, Павлик!“ Я зашел и сказал, что признаю свою ошибку. Что такое больше не повторится, что я буду работать хорошо, мне очень не хотелось оттуда уходить, мне