Выгрузившись на безымянном разъезде, они несколько суток простояли у подножия бурой сопки. А потом как-то под вечер Ермаков вдруг получил приказание отправиться со взводом на ближайшую пограничную заставу. Вот тебе раз! Филипп злорадствовал.
— Ну вот, что я тебе говорил? — повторял он, орудуя широкой, толстой ладонью.
— Поживем — увидим, — сдержанно ответил Ермаков, собираясь в поход.
Медленно темнело в забайкальской степи. Солнце зашло за крутобокую сопку, что серела недалеко от безымянного разъезда, а безоблачное небо все еще светилось, как днем. Вокруг лоснилось белесое море ковыля, вдали виднелись другие сопки, но они в этой бескрайней степи казались настолько малыми, что не в силах были искривить прямую линию горизонта.
Весь день с безоблачного неба палило жаркое летнее солнце, грело распластанную под ним ковыльную степь, а зашло солнце — и уже потянуло холодком. Вот и на Шилке так же. Только природа там совсем не такая.
Шилка тонет в кудрявых лесах, тут же — пырей, да ковыль, да мелкий кустарник. На Шилке земля мягкая, добрая, а здесь кремнистая — ногам по ней больно ступать.
Шагая не торопясь вслед за взводом, Ермаков вдохнул полной грудью холодящий воздух и подосадовал, что все время думает о Шилке. Что теперь о ней вспоминать? Только душу травить понапрасну. Неужели в самом деле поставят на границу, как предсказывает Филипп?
К Аргуни шли не спеша. На открытых местах перебегали, пригнувшись к земле: рядом граница, а тут еще, как на грех, луна выплыла да так ярко светит, как будто сейчас не ночь, а просто пасмурный день.
Углубившись в густой лозняк, разведчики остановились передохнуть.
— Здесь где-то нас должны встретить, — сказал Ермаков, озираясь по сторонам.
Они с Шилобреевым направились в густые тальниковые заросли и вдруг натолкнулись на рослого, плотного пограничника с автоматом в руках.
— Куда прешь? — спросил он приглушенным басом и поднял автомат.
На правой щеке пограничника застыла узорчатая лунная тень от тальниковой ветки. У него широкие строгие брови и короткая окладистая борода. Пограничник был похож не на солдата, а скорее на колхозника, надевшего солдатскую гимнастерку.
— Ты что, батяня, так рычишь на нас? — спросил Ермаков.
— А ты меня не тычь, я те не Иван Кузьмич. Говори толком, чо надо?
— Начальника вашей заставы нам надо, — пояснил Ермаков.
— Разведка, что ль? — тем же тоном спросил пограничник. — Так бы и сказал…
Из-за куста вышел невысокий скуластый лейтенант, сказал бородачу:
— Продолжайте выполнять задачу.
Это был начальник погранзаставы лейтенант Бадмаев. Пожав его сильную, ухватистую руку, Ермаков кивнул в сторону скрывшегося за кустом бородача:
— Что он у вас такой сердитый?
— Он, наверное, принял вас за следователя. Тот его все допрашивает: грешен — не грешен, — пояснил Бадмаев, сузив широко поставленные черные бурятские глаза.
— Что же он такое натворил? — полюбопытствовал Ермаков.
— Творил — не творил — один темный ночка знает, — неопределенно ответил Бадмаев и тут же перевел разговор на другое: — Давно вас ждем, четыре года ждем.
Они вышли из тальниковых зарослей на поляну, где стояли разведчики, и всем взводом двинулись к видневшейся неподалеку сопке. Вскоре на пути им попался пологий, заросший травой бугор — то ли землянка, то ли искусно замаскированный дот. Бадмаев подошел к узкой щели и провел Ермакова по крутым ступенькам вниз — в подземное сооружение. Щелкнул выключатель, и Ермаков увидел под низким бревенчатым потолком приземистые нары, покрытые соломой. На противоположной стене темнели три узкие амбразуры, около которых на земляных подмостках стояли три пулемета — два ручных и один станковый.
Командиры отделений стали размещать солдат в подземном убежище, которое служило, видимо, одновременно и землянкой для жилья, и дзотом для обороны. Ермаков и Бадмаев вылезли на поверхность и направились вдоль траншеи. В конце траншеи лежала вязанка хвороста. Они сели на нее, закурили. К ним подошел Шилобреев. Ермаков рассказал, где воевала их гвардейская бригада, какие города освобождала и с какими думами гвардейцы ехали на восток. Потом спросил:
— Ну а вы как тут жили без нас?
О жизни в забайкальских сопках Бадмаев рассказывал неохотно. Его лицо, освещенное лунным светом, то и дело морщилось. В глазах таилась едва приметная печаль. Что тут рассказывать? Забайкальцы городов не брали. Четыре года копали землю и ждали со дня на день, когда двинется на них миллионная Квантунская армия. Она не двинулась, но все-таки оказала Гитлеру огромную услугу: удержала на востоке десятки и сотни тысяч наших солдат, лишив их возможности сражаться на западе. Сколько пережито тревог и бессонных ночей! Иногда вспыхивали бои, но бои особенные: со стрельбой только в одну сторону — из-за Аргуни. Отвечать огнем запрещалось. Разве можно было в те трудные дни открывать на востоке второй фронт? Вот и приходилось терпеть. Хоть тресни от злости, но терпи.
— Трудно было терпеть. Иногда не выдерживали, — продолжал Бадмаев и посмотрел на освещенную луной поляну, в конце которой на пригорке маячил обелиск с красной звездочкой на вершине. Поглядывая то на обелиск, то на своих собеседников, лейтенант начал рассказывать о гибели пограничника, что лежит в той одинокой могиле на берегу Аргуни. Во время рассказа глаза его то становились грустными, то вспыхивали неуемным гневом.
В начале войны к ним на заставу пришел известный на Дальнем Востоке тигролов и сподвижник знаменитого пограничника Карацупы Архип Богачев. Служил бывалый солдат исправно, только сильно скучал по своему сыну Виктору, который служил в горно-вьючном полку. И вот задумал отец перетянуть своего сына к себе на заставу, захотел послужить на границе «семейным экипажем», как танкисты братья Михеевы. Написал рапорт самому Верховному. Просьбу отца уважили, Виктор прибыл на Аргунь и стал служить вместе с отцом. Был он такой тоненький, нежный, как лосенок. Так его и звали пограничники — «лосенком». Приятно было смотреть на степенного отца и молоденького сына. Они всегда ходили вместе, и в наряд, и на занятия, из одного котелка ели, под одной шинелью спали.
А потом на границу пришла та проклятая ночь, разыгрался очередной «сабантуй»: за Аргунью поднялась стрельба. Застава высыпала по тревоге к берегу, заняла траншеи. Вместе со всеми прибежал и Архип Богачев со своим «лосенком». Вот тут и случилось несчастье: вражеская пуля сразила сына. Отец зарыдал, забился, как раненый зверь. И, видно, не сдержался — ахнул из автомата по тому берегу.
— И правильно сделал, — вставил Шилобреев.
— Правильно, да не совсем, — продолжал лейтенант. — Следователь до сих пор к нам на заставу ездит, все допытывается, кто стрелял. Богачев молвит как рыба. А у бойцов язык не поворачивается выдать его. Ведь за ответный выстрел полагается трибунал.
— Как же следователь этого не понимает? — подосадовал Ермаков.
— Следователь по-своему прав. Ведь выстрел мог привести к конфликту, а конфликт к войне. Шутка ли?
— Какие уж тут шутки, — согласился Филипп.
— Богачев, конечно, понимает свою вину. Но ведь и его понять надо. Единственного сына потерял. По ночам разговаривать стал. Все проклинал себя, что вызвал его сюда. А днем выйдет с автоматом на Аргунь и глядит на тот берег как сыч. Я уж его связным взял, чтобы при себе держать. Кто его знает, что у него на уме?
— Это не он ли так любезно встречал нас сегодня? — спросил Ермаков.
— Ну конечно, — подтвердил лейтенант.
Они все трое долго смотрели молча на небольшой краснозвездный обелиск, залитый бледным лунным светом, и каждый по-своему думал о молодом пограничнике, сраженном злой самурайской пулей. Молчание прервал начальник погранзаставы.
— Но теперь наш Архип, кажется, дождался своего часа, — сказал он.
— Это как же понимать? — спросил с недоумением Ермаков.