антисемитизма именно фактом рассеяния.
Оказавшись, с потерей своего отечества, бездомным и стремясь в этих условиях сохранить свое Учение, еврейство вынуждено было замкнуться в пределах духовного и физического гетто. В нем-то, в гетто, ставшим «ужасом, притчею и посмешищем среди всех народов» (слово в слово по Господней воле!), и выковывается образ еврея, который должен был научиться жить, находить средства пропитания в условиях враждебного окружения «гоев». Это был образ мелкого торговца, ростовщика и проныры, очень отличавшегося от всех и одеждой, и обликом, и религиозной обрядностью. Внешнее отличие рождало дополнительную неприязнь и неприятие, что не замедлило отразиться в массовых гротескных народных шаржах и карикатурах, в устных преданиях, в сплетнях и клевете, в анекдотах, в массовых судебных процессах, обвинявших евреев в убийстве христианских сирот для ритуального использования в маце их крови.
Сделав себя, таким образом, «ужасом и посмешищем» в глазах других народов, мы, вместе с тем, вызывали впечатление некоторой всемирной, угрожающей всем силы.
Я уже говорил, что со времен Вавилонского плена начинает складываться некая виртуальная — virtual nation — еврейская страна. Ее виртуальной землей становится «территория» иудаизма, а реальной — территория всех стран.
Этот новый феномен национального единства народа, рассеянного «по всем народам», особенно покалывает всем глаза в эпоху средневековья. Он-то и порождает в головах христианского мессианского братства иллюзию всемирного еврейского заговора. Позднее на основе этой иллюзии появляются теории «малого народа», живущего на теле больших народов и сосущего из них кровь. Появляются «Заговоры сионских мудрецов». Появляется фашизм.
Да, гитлеровский фашизм в «еврейском вопросе» — прямой продукт христианства, безмерная концентрация нарыва многовековой травли «ненормальных» евреев «нормальными» христианами.
Вот как далеко потянулось следствие утраты нами своей земли, своей страны, своего отечества.
Разумеется, это не был процесс прямолинейного падения в бездну, а зигзагообразный мучительный путь, знавший и периоды относительной терпимости и благорасположенности к нам. В эти периоды многие евреи достигали немалых успехов и на поприще государственной деятельности, и в науках, и в искусствах. Но это были, в основном, те евреи, которым удавалось вырваться из цепких лап местечек и гетто. Так что и достижения их были уже достижениями не еврейскими, а той национальной культуры, носителями которой они становились. Не иудаизм поднимал их к вершинам мировой цивилизации, а совсем другой менталитет, несмотря даже на то, что некоторые из них в своей частной жизни сохраняли, насколько это было возможно, иудейскую веру. Однако и вера эта была уже как бы «охлажденной» и освобожденной от идеологического накала — чаще всего, чисто философская гордость или сердечный реверанс в сторону отцов и традиций.
В целом же — чем ниже падали мы, тем выше поднималось порожденное нами христианство. Причем на первых порах — факт столь же парадоксальный, сколь и трагический — христиане понесли в мир идеи, которые были гораздо беднее, чем иудаизм. Это не требует особых доказательств. Сама их победа уже об этом говорит. Отказавшись от строгой, мешавшей свободному развитию, закостеневшей ритуальности иудаизма, придав Богу конкретные черты и смягчив Его суровый облик, христианство, вместе с тем, явило собой усеченный и примитивный иудаизм, и потому не могло не подцепить его полный вариант хотя бы в качестве приложения — в форме Старого (Ветхого) Завета.
В то время как Старый Завет полон культа жизни, семьи и семени, многообразен в своем философском, бытийном и бытовом плане, Новый Завет не содержит, по сути, много больше, чем идею жертвенной смерти и воскресения. Смертельная непокорность христианства, унаследованная им от евреев как принципиальный код поведения или отношения к своему вероучению, т. е. как категория чисто стилистическая, стала доминантой его содержания. Оно возродилось после смерти Иисуса на основе идеи жертвы и самоотречения «во имя», и с этой иссушающей, отрешенной от жизни жертвенной любовью пошло побеждать мир и, победив, утвердило над ним не что иное, как герб распятия.
Это сегодня христианство полно идей семьи и дома, но не забудем, что церковь не допускала обряд венчания в своих стенах вплоть до 16 века и, вообще, весь институт брака и человеческой физиологии считала греховным, недостойным святого идеала. Отсюда — и столь культивируемое церковью монашество, запрет (в отдельных конфессиях) на женитьбу священников и жесточайшие (на протяжении столетий!) гонения на женщин, навечно зараженных, якобы, ущербной натурой библейской Евы.
Василий Розанов, ревностный христианин и юдофил (при всем его антисемитизме), в докладе с очень остроумным и характерным названием «Об Иисусе сладчайшем и горьких плодах мира» блестяще полемизирует именно с этой стороной своего вероучения — с его безжизненностью, отрешенностью и безвкусностью. «Семья, наука, искусство, радость земной жизни, — цитирует Розанова возмущенный Н. Бердяев, — все это горько или безвкусно для того, кто вкусил небесной сладости Иисуса».
Полемику с христианством христианин Розанов вел всю свою сознательную жизнь, восхищаясь полнокровием и сочностью «основы основ» иудаизма — его верностью семье, деторождению и браку.
Мы можем только гадать, что было бы, если б христианство и иудаизм с самого начала нашли пути к диалогу, к взаимообогащению, а не ринулись бы друг на друга с непримиримыми принципами. Но это уже предполагает терпимость, а значит и мысль: не любой ценой победить римлян, а любой ценой сохранить страну и землю — единственный гарант полноценной национальной жизни. Еще каких-нибудь пару сотен лет надо было продержаться, а там глядишь, никто бы нас уже и не завоевывал!..
Какое-то невыразимо щемящее чувство досады охватывает меня каждый раз, когда я думаю о том, что мы могли — да, могли! — сохранить свое отечество и тем предотвратить трагедию двухтысячелетнего рассеяния среди других народов, бездомного иждивенчества, выпадения из процесса нормального государственного и культурного развития, возникновения в мире уникальной формы ненависти — антисемитизма, приведшего к фашистским газовым камерам.
Порой кажется, что всего три обрядовых требования надо было как-то смягчить, — хотя бы уже под конец, в римскую, сравнительно цивилизованную пору, — чтобы избежать впоследствии всего ужаса не только физических бедствий, но и моральных унижений, выпавших на нашу долю в положении жидов, в положении страны жидов, — virtual nation, — расползшейся внутри христианских стран, которые в течение веков взирали на нее как на ненужное, вредное, инородное тело, причем этот взгляд, был присущ, как известно, не только Гитлерам и Шафаревичам, но Вагнерам и Достоевским тоже.
Всего три: допустить в качестве жертвоприношений свиней (есть-то их никто нас не заставлял), разрешить изображения, создаваемые не нами, и воздержаться от обрезания, — если они (все три требования) сопряжены были с опасностью для жизни. Этому и исторический прецедент, как говорят юристы, уже был. Я имею в виду субботу, отказ от которой перед лицом врага был разрешен у нас за много веков до этого.
Однако — увы, мечтать не вредно. Как показывают факты, при всей взрывоопасности этих трех камней преткновения, дело было, конечно, не только в них. Да и поработители наши обращались к ним не столь уж часто. Как правило, и при греко-македонском, и при римском господстве мы имели возможность отправлять свои религиозные нужды в полном соответствии Заветам. Во всяком случае, нам «порабощенным» жилось там отнюдь не хуже, чем в «свободных» гетто в странах средневековой Европы и Российской империи (включая Польшу и Прибалтику).
Не римские запреты подорвали нас, а наши собственные. Мы взвалили на себя ношу, которая оказалась не по силам элементарным природным человеческим возможностям — ношу варварски слепого, дикого и, если хотите, языческого в своей ритуальной оснастке, иудаизма. Но об этом я уже говорил. Об этом, собственно, и весь очерк.
Найдутся, видимо, читатели, которые прочтут его как нелепую попытку навязать прошлому некоторую альтернативу с высоты знания его трагических последствий.
В мои намерения ничего подобного не входило. История не знает альтернатив.
«Прошлое не безупречно, но упрекать его бессмысленно, а изучать надо». Этими словами Максима Горького я защищался однажды от партийного начальства, стремившегося закрыть мое исследование о русском символизме. В контексте этих же слов обретаются и мотивы моего нынешнего, столь не легкого для меня, похода в нашу историю. Надеюсь, что и непредубежденный читатель воспримет их не иначе: этот очерк обращен не к нашему прошлому, а к нашему настоящему.