по краю стола, требовал себе вниманья:
— …и вот, скажем, продал я доктору Саломатину последние полпуда масла, а дальше? Многоуважаемые люди, что со мной будет дальше?.. Кончина?.. но я ж не хочу! И отродясь мне не везло: други мои все жулики, папа мой погибнул от продолжительного туберкулезу, в грабиловку я девять раз попадал, и даже фамилия моя с неприличной буквы начинается. Одна мама только и осталась у меня: глядите, жулики!
Всхлипывая, он тащил из кармана заерзанную фотографию пожилой и дородной женщины, в кофточке навыпуск и с полнокровным добряцким лицом. Карточка застревала в лохмотьях кармана, и это обстоятельство будило в нем пьяную досаду. Мужики безразлично брали выцветшую картонку, сумрачно глядели на его маму, передавали соседу; один пробормотал под нос себе: «Н-да, возразить не имеем… мама и есть!» Другой просто попробовал картонку ноготком, — картонка оказалась жесткая. Карточка обошла полный круг и улеглась на краю стола, никого не взволновав. Плотники сидели без движения, точно боялись растратить попусту заготовленные на продажу силы. Только один, самый рослый и щетинистый, уговорчиво откликнулся ему:
— Да нам не надо, что ты говоришь-то, не надо. Нужен ты нам, как пляшивому гребень, пра-а. И чего ты бьешься, опоздалый ты в жизни человек? Плотники мы, на Магнитку едем. У нас вся волость там, во! — И, поразмыслив над судьбой опоздалого человека, прибавлял тихо и настойчиво куда-то в самое темя мамина сына, усаженное редкими розовыми волосиками: — Продал бы ты валенки-то, милый ты гражданин, куды тебе такая роскошь, пра-а…
Тот не отзывался, и тогда круговой, скупой — точно стоил денег, начинался разговор; так на зимнем ветру шуршат сохлые листья:
— Сказывано: гора лесом поросла, и из-под ей берут железо.
— Катькин деверь пять сот заработал. И гармонь-трехрядку, — нежно, как свирель пастуха, пел другой.
— Там уж не подремлешь, — глухо и угрожающе прибавлял третий, щупая окоченелую ветку туи, что стояла тут же в кадушке. Он понюхал пальцы и досказал зловеще: — И вода-то, поди, ржавая от железа.
Четвертый, что беспокоился о валенках, погибающих зря, отзывался с созерцательной усмешкой:
— Чудно, огромадные миллионы, и все спешат. Даже блоха, конкретно, шибче кусать стала. Это тоже хотя!
Пятый, в бороде, ершился, поправлял пилу, и без того накрепко, до боли привьюченную за спиной, и конопатый носик его заметно белел от волнения.
Скутаревский развернул было газету, но тут вернулся Матвей, нагруженный черствыми прошлогодними яствами: самоубийственно было бы поглотить и половину их, но, должно быть, расточительная радость встречи одолела прочие соображения. Едва они принялись за дело, снова, уже не без буйства, затормошился гражданин в диагоналевой поддевке. Сергей Андреич с любопытством обернулся: чем-то напоминал Штруфа этот человек, — один и тот же цвет был у этой горелой человеческой трухи… Вызревал в нем поглощенный хмель, и, видимо, фининспектор со всей его оравой приснился ему за краткое мгновение дремоты.
— Эй вы, еноты!.. вот он я, дивуйтесь, последний нэпман на вашей паршивой земле. Один торчу, как на песке былинка… Эй, почему сполоха не бьете? Где, я вас спрашиваю, где Гаврилов Петр Савельич?.. где Букасов Ганя и его бесценный товар на семь тыщ довоенным золотом? Сожрали… еноты вы, еноты! Ну, до мово не доберетесь, крепко спрятано. Ага, молчите, прошибло? Вот я ухожу от вас, и отныне станете вы жрать маргарин по карточкам, купидоны вы, сукины дети!
И опять никого не затронула его ругань; кстати, не шибче шепота звучал в общем грохоте подшибленный его голосок. Но что-то темное и жесткое мелькнуло в лице Матвея Никеича и тотчас растворилось в краткой, даже восхищенной усмешке. Консервная коробка, которой хотел он заняться ввиду отказа Скутаревского, так и осталась стоять с воткнутой в нее вилкой.
Он покачал головой, как бы преклоняясь перед мужеством такого небывалого удальца.
— Ишь ты! — И снова великое множество птичек проснулось в его голосе, но теперь птички были железные и с зубами. — Живешь ты и ничего не страшишься. И где ты обитаешь, такой веселый… в гости бы к тебе побывать!
Тот хохотал:
— …живу. В крепости обитаю. Наезжай, выпьем! У села Люксембургова хуторок в лесу, знаешь? Богданов я, слыхал?
— Ишь ты, Богданов. Как же, как же… — уважительно бормотал Матвей и огрызком карандаша, который вдруг родился в заскорузлой раковине его ладони, записал что-то в книжечку. — Люксембургово… это в Ульянинском районе? Очень хорошо. Ну, запасай угощенье, приеду…
Но писал он еще долго, плохо владея непривычным инструментом, а последний нэпман следил растерянно за кривыми строками, прыгавшими по мятому листу. Мужики отвернулись: они были ни при чем, они ехали на Магнитку… Значит, так и не суждено было на этот раз побеседовать о высоких предметах; едва успели наладить прерванный разговор, подоспел Джелладалеев, — поезд их отправляли вне очереди, через две минуты. Матвей побежал проводить их до вагона. И как только поднялись, гражданин в жокейской кепке резво побежал сбоку, хватая Матвея за рукав и умоляя вычеркнуть его из книжечки: разом протрезвила его трусость. Не ведал он ни имени, ни чина этого моложавого старика, но воистину страшна была в его положении любая сделанная про него запись. С вытаращенных губ летели какие-то изуродованные паникой слова и, наконец, очень неожиданная формулировка, что, кроме всего прочего в жизни, является он д е т с к и м о т ц о м.
— Да не проси, приедем… — отмахнулся от него Матвей Никеич и уже у самого вагона в последний раз взглянул Скутаревскому в глаза: — Племяннику ничего про меня не рассказывай. Пущай ране времени не егозит…
Поезд двинулся, Матвей Никеич проводил его пристальным, хозяйственным взором. Когда он обернулся, нэпмана уже не было: возможно, с высунутым языком мчался он на хуторок перепрятывать свои сокровища. Неторопливо Матвей вернулся к опустелому пиршеству. Плотники еще сидели. Кучка обсосанных селедочных костей лежала на фотографии нэпмановой мамы; они закрывали ее целиком, и только руки мамины виднелись из-под объедков, обрядно сложенные на животе, как и полагается мертвецу, а сбоку уже кралась к ней желтоватая лужица ситро…
Матвей Никеич обмерил плотников глазами, — те сидели выжидательно и терпеливо.
— А ну… уехал мой гость. Большой головы человек. Малому у нас особого поезда не дадут. Ну, садись доедать, ребята…
Глава 25
Временное руководство институтом пало на Ханшина, и тогда возникла обманчивая очевидность, что только Скутаревский мешал ему ближе сойтись с Черимовым. После отъезда директора сразу совпали их практические устремленья, и хотя то было простой случайностью, но именно в этот период времени институт передал народному хозяйству два крупных своих достижения. Первое относилось непосредственно к высоковольтной передаче по проводам; второе, черимовское, было то самое, на которое надоумил его Кунаев. Почему-то как раз в отсутствие Скутаревского поползли злостные слухи, что в начальство назначается Черимов, а бывший директор получит только лабораторию; требовалось проявить немало усилий, чтоб затушить эту провокационную сплетню в зародыше. Черимов и сам понимал, что только при общей технической отсталости можно было назвать открытием его изобретение; за границей подобные аппараты уже вступили в фазу промышленного использования. Вдобавок открытие это, расцененное провинциальной печатью как научное событие, целиком вытекало из работ самого Скутаревского над высокими частотами; не было особой хитрости в том, чтобы воплотить их в тигель, спирально обтянутый проводом вокруг футеровки. Так уж, видно, полагалось — почитать Рентгена и пренебрегать безвестным