Он замахал руками, зашумел, не давая произнести и слова:
— Тогда марш домой. Надо растереть, да. Черт, такая пора… эти, как их?.. коклюши ходят. — И свирепо тащил за рукав.
Всякое сопротивление взбесило бы его; в эту минуту было в нем что-то от старой, задушевной няньки с бородавкой на щеке. Невольно в голову ей пришло сравненье: тогда, после вернисажа, она также промокла, и весь вечер — долгий вечер ребячливых и преступных, так ей мнилось, утех — она высидела с ощущением ноющего холодка в коленях. И за весь вечер Черимов, который сам был в прочных, битюговой кожи, сапогах, даже не поинтересовался, почему она жмется к нетопленной печке и дрожит. Объяснение давалось просто: молодость не боится; и, странно, именно небрежением этим был ей Черимов в особенности близок тогда.
Сергей Андреич притворил дверь и бросил на стулья насквозь просыревшую кожаную куртку Жени.
— Ну, разувайтесь… — грубо закричал он. — Чулки долой!.. и это калоши, это калоши?.. — И неистово совал палец под оторвавшуюся подошву. Куда вы деваете деньги, которые вам платит институт?.. проедаете на сластях? Вы что, разжалобить меня, что ли, хотите?
В чемодане у него отыскался вместительный флакон с одеколоном; потом оттуда же он извлек жесткую щетку и, стоя рядом, командовал, точно и это входило в обязанности главы института:
— Это почти спирт. Лейте в ладонь, так. Трите щеткой, трите… ступню… докрасна!
— Но щеткой больно! — напуганно сопротивлялась она. — Это же щетка для головы!
— Жарьте, черт с ней: коклюши ходят. Еще спирту. Э, да не так, дайте сюда… — И готов был действовать сам.
Внезапно, раскашлявшись, он отвернулся. Они были совсем наедине, и казалось, все население дома затаилось в ожидании чего-то. Ноги девушки были голые. Растерявшись от его паники, она вовсе не береглась от его взглядов. И наконец, даже любительски он никогда не интересовался медициной настолько, чтоб оправдать свое присутствие здесь.
— Девчонка вы! — рявкнул он напоследок и, сам на себя дивуясь, вышел вон.
Это настроение старческой неловкости в отношении к Жене он сохранял в течение всей этой недели, которую они еще прожили на усадьбе. За весь этот срок только однажды, и то лишь после тщательной перемонтировки, Сергей Андреич попытался произвести эксперимент. Возможно, он пользовался отсутствием Джелладалеева, который лично поехал ругаться на фабричку; тамошние хозяева энергии проявляли досадную нетерпеливость и то возлагали на Скутаревского ответственность за невыполнение промфинплана, то ссылались на участившееся хулиганство в поселке из-за постоянного мрака… Опыт прошел с прежним успехом, и это даже не огорчало. Хромой уехал на тот берег ловить рыбу. Ходаков настолько старательно предохранял себя коньяком от простуды, что и в действительности заболел. Кстати, как-то произошло, в заключение разбили один из тиратронов, — все к одному! Разумеется, пора было бросать бесполезные потуги атаковать пространство, которое оставалось в прежнем, безличном равновесии. Сергей Андреич ходил и щупал свои механизмы; они были холодны, они утеряли тепло, которое он им отдал. Пространство зеленело, наполнялось смутительными запахами, но в ту ночь, когда Женя сама пришла к Скутаревскому, оно было ледяное, с синцой и даже не без оттенка величавой надменности, — это самое пространство!
Луна стояла в чисто выметенном небе, и еще какая-то вострая звезденка делила с нею власть в этой ночи. Было очень удивительно, что в первый раз за последние двадцать лет вспомнил о ней, о луне, об этом романтическом придатке. Луна, которою обычно начинаются всякие истории, у него замыкала полностью завершенный круг. Какие-то незрелые, неполноценные образы засоряли его сознание, и то ли нестерпимое ледяное сиянье, то ли малокровие мозга порождало их. После двух бессонных ночей, пока настойчиво и порою почти на ощупь отыскивал свою ошибку, организм противился сну. Разбеги этих образов лежали где-то раньше, и вдруг начинало вериться, что о Петрыгине, например, он догадывался давно; всегда, даже в самом ничтожном противоречии сочился из Петра Евграфовича какой-то ядовитый гормон, достаточный, чтобы и эпохальные граниты разъесть. Только при том ироническом отношении к понятию классовой борьбы, которое в целом отличало всю прослойку Скутаревского, даже история с сибирской станцией не пробудила его. Теперь же, наедине с собой и в свете краткого Женина известия, в особом значении представали и мохнатая личность Штруфа, и вселенские махинации шурина. Он вспомнил, как однажды при отъезде за границу Петр Евграфович сунул ему письмо в карман и равнодушно попросил бросить его в ящик в Берлине; фамилия адресата была русская. Он вспомнил и покраснел. А темная их игра в связи с событиями его личной жизни!.. в конце концов его, заболевшего нежностью к этой девчонке, они обыгрывали, как воры подгулявшего фрайера, опоенного марафетом. И тут почему-то всплывал в памяти портрет чужой мамы, залитый ситро и загаженный селедочным объедком. Тогда, дразнясь и негодуя, он задавал себе вопрос, как повел бы он себя, если бы еще раньше, до петрыгинского ареста, обобщил в целое уйму мелких, мимолетных улик. Молчал бы он, деля ответственность за дело, которое сам почитал омерзительным, или…
…он даже видел этого следователя. У него был крупный, чувственный нос и чернявые усики под ним, точно подмазанные сажей; допустимо, что он был тенью того, которого встретил на лестнице у Арсения в день несчастья. Должно быть, понимал и следователь, кто именно сидит перед ним, и потому держался необычного тона вынужденной и рассеянной вежливости. Он был весь подобранный, без задоринки, и, хотя сидел за глухим письменным бюро, Скутаревский отчетливо видел его синие бриджи и полулаковые, в обтяжку, сапоги. Разговор происходил скорее целыми понятиями, чем словами, и потому хрупкую ткань этого никогда не состоявшегося разговора невозможно было переложить в слишком огрубленные слова.
«Итак… вы были уверены в успехе вашего эксперимента?»
«Да, это легко, но мы не умеем».
«Вы знали, какое значение это может иметь для народного хозяйства?»
«В гораздо большей степени, чем можете предположить даже вы».
«Но опыт, оправданный в ряде предварительных испытаний, все-таки не удался?»
«Да. По уверению Ходакова, на контрольной установке развился некоторый крутящий момент, но при той мощности, какую мы имели на отправителыюй станции, ходаковское наблюдение… вернее, результат его я считаю недостаточным».
Следовал как бы провал не то памяти, не то воображенья, но зато дальше все шло с полной ясностью:
«Итак, регистрирующих приборов не было. А Петрыгин знал схему вашего аппарата?»
«Не допускаю. В тетрадке, которая пропадала, заключался первый, отвергнутый впоследствии вариант. Выводы и формулы я записываю вкратце: у меня хорошая память».
«Но крупный специалист сумел бы догадаться о путях, которыми вы шли?»
«Но они же были неверны!»
«Это безразлично».
«В таком случае — да».
Опять шел перерыв, и связь нарушалась. Воображаемая комната с глухими дверьми, коврик в углу, закапанная чернилами бюварная бумага — все растворялось в кислотном свете луны. В поле зрения оставались только чужие пальцы с выпуклыми, коротко остриженными ногтями; они бесшумно барабанили в подоконник, и потом в развитие всего этого возникал завершающий вопрос, уже издалека, и этот голос следователя — был его собственный голос:
«Но почему все-таки опыт окончился безуспешно?»
Потом таяла и рука, и тот же равномерный мутный раствор луны заливал мысленное пространство. Жизнь, придававшая движение ему, была такова: кошка, крадучись, пересекла лунное поле за окном, — она была худее своей тени. У черной опушки парка она сделала крутой прыжок, и тотчас же тишину пронзил ее ранящий вопль. Ей ответил другой, точно такой же; ее взъерошенный любовник был размером с песца. Тени сблизились, Скутаревский отвернулся. И в ту же самую минуту вошла Женя; старательно, всем телом, она притворила за собой дверь. Он рассердился бы, если бы она неоднократно не предваряла возможности своего прихода букетиком подснежников; ей приходилось долго блуждать за ними по парку, и в то утро он нашел у своей кровати всего четыре цветка в скоробленном кленовом листе. Тот же, что и тогда, на аллее,