Однажды она прочитала в местной газете: «Вдовец (четыре ребенка) ищет домоправительницу». К этому времени она уже была по горло сыта Пагом Солларом и звуками скрипки из подвала. Поэтому, переодевшись в лучшее платье, она отправилась на террасу, расположилась там и ответила на объявление. Вскоре пришел ответ, ее предложение приняли; так она встретила моего отца.
Когда она перебралась в его крохотный домик в Строуде и начала ухаживать за четырьмя малышами, Матери уже исполнилось тридцать, но она все еще была очень хороша. Я думаю, она никогда раньше не встречала человека вроде него — весьма самоуверенного молодого человека, претендующего на аристократизм. Его самомнение и манеры, музыкальность и амбициозность, его шарм, бойкая речь и приятная внешность захлестнули ее, как только она его увидела. И она немедленно в него влюбилась — сразу и навсегда. Так как она была хорошенькой, тонко чувствующей и обожала его, она привлекла внимание отца тоже. И он женился на ней. А позднее он оставил ее — со всеми своими детьми, часть из которых были и ее.
Когда он ушел, она перевезла нас всех в деревню и стала ждать. Она ждала тридцать лет. Не думаю, что она когда-нибудь поняла, почему он бросил ее, хотя причины достаточно ясны. Она была слишком прямой, слишком естественной для этого перепуганного мужчины; слишком далекой от педантичных законов его жизни. Она была все-таки деревенской девушкой, беспорядочной, истеричной, любящей. С винегретом в голове, озорная, она напоминала галку на каминной трубе, так как строила свое гнездо из тряпок и украшений, была счастлива солнцем, громко вскрикивала при опасности, гордилась, была ненасытно любопытна, забывала поесть вообще или ела целый день и пела при виде красивого заката. Она жила по честным, прямолинейным законам, любила мир, не строила планов, имела острый глаз на чудеса природы и не могла содержать дом в идеальном порядке постоянно. А моему отцу нужно было все как раз наоборот, что-то, что никогда не подведет его — защищающий порядок безупречного окружения, которого он, в конце концов, и достиг.
За три года из четырех, которые Мать провела с отцом, она исчерпала долю счастья, отпущенную ей на всю жизнь. Ее счастье в эти годы стало ее путеводной звездой, которая, как она надеялась, приведет отца к ней снова. Она говорила о нем почти с благоговением, удивляясь не тому, что он ушел, а тому, что вообще встретился.
— Тогда он гордился мною. Я умела рассмешить его. «Нэнси, ты — убийца», — говорил он. Он любил рухнуть на ступеньку у двери совсем без сил от смеха, слушая истории и случаи, которые я ему рассказывала. Он обожал меня, любил, как я выглядела; он по-настоящему любил меня, правда. «Подойди- ка, Нэнси, — часто говорил он. — Вынь шпильки из волос. Дай им упасть — смотри, как они сияют!» Он любил мои волосы; он искал в них золотые искорки, когда они рассыпались по всей спине. Поэтому я усаживалась у окна и распускала волосы по плечам — они были такими тяжелыми, вы не поверите — и он перекладывал и устраивал их так, чтобы они ловили солнце, а потом садился рядом и смотрел, смотрел…
— Иногда, когда вы, дети, все были в постелях, он откладывал в сторону книги. «Давай, Нэнси, — говорил он, — я уже наелся книгами. Споем что-нибудь!» Мы шли к пианино, я садилась к нему на колени, и он играл, обхватив меня руками. А я пела ему «Killarney» и «Only Rose» — две его любимые…
Когда она рассказывала нам историю своих отношений, это уже был вчерашний день — его околдованность ею. А позднее возникшее презрение она просто отбросила, и обожаемый снова стал обожающим.
Она улыбалась и не замечала свою удушающую вдовью стезю, всегда надеясь на его возвращение назад.
Но отношения закончились окончательно, он ушел навсегда, так-то вот. Мать боролась за то, чтобы одеть и накормить нас, и ей это давалось достаточно тяжело. Денег никогда не бывало много, вероятно, только-только, чтобы перебиться, несколько фунтов, которые отец высылал нам; но именно ее собственная путаница в голове вынуждала Мать бороться так тяжело, ее паника и неопытность, забывчивость, расточительность и наступающее наводнение долгов. А также взрывы ее своенравности, экстравагантности, которые великолепно игнорировали наши нужды. Рента, как я уже говорил, составляла всего три шиллинга шесть пенсов в неделю, но часто мы отставали в оплате на целые шесть месяцев. Иногда мясо отсутствовало с понедельника по субботу, затем, в воскресенье — баснословный гусь; без угля и новой одежды мы могли жить целую зиму, но потом она тащила нас всех в театр; Джека, оставшегося без ботинок, вдруг вели в дорогую фотографию или вдруг прибывал новый спальный гарнитур; затем нас всех застраховали на тысячи фунтов, а полисы теряли силу через месяц. Внезапно стальные клещи голода сжимали дом, чтобы быть сброшенными следующей оргией займов, причем наши более разумные соседи не раз выплескивали ей очень резкие слова. Люди старались сбежать в сторону, увидев, что мы приближаемся.
Несмотря ни на что, Мать верила только в хорошее и, отдельно, в газетные конкурсы. Кроме того, она свято верила, что если вы похвалите товары какой-либо фирмы, они засыплют вас образцами и деньгами. Однажды ей заплатили пять шиллингов за отзыв, который она послала в фирму пищевых продуктов. С тех пор она бомбардировала рынок письмами, отправляя по несколько каждую неделю. Восторженными фразами, вознося их за сверхъестественные достижения, она элегантно намекала на новые горизонты, открываемые только из-за, или спасение только благодаря: порошкам от головной боли, бутылям с липовым соком, вытяжке из говядины, искусственным сосискам, мыловарням, торговцам предметами любви, чиновникам, штукатурке на кукурузной муке и Королям. Она никогда больше не получила ни пенни за все свои усилия; но таков был ее стиль, страстность ее натуры и убежденность, что письмо обязательно напечатают. Подборки вырезок с заголовками «Благодарный страдалец», или «После года мучений», или «Я кричала до потери сознания, пока не наткнулась на ваше средство» валялись по всему дому… Она часто зачитывала их вслух громким голосом, полностью забывая об их первичном предназначении.
Одинокая, вся в долгах, вздернутая, сбитая с толку, обреченная на амбиции, которые никогда не осуществлялись, наша Мать все-таки обладала несокрушимой веселостью, которая била, как термальный ключ. Ее смех, как и рыдания, вспыхивали мгновенно, по-детски, и отключались без предупреждения — и без запоминания. Ее эмоции выхлестывались без остатка; она давала вам затрещину в одну секунду и хватала в объятия в следующую, разрушая вам нервную систему неровностью отношения. Если она разбивала горшок или резала палец, она издавала леденящий кровь вопль — а затем полностью и мгновенно забывалась в танце, прыжках или пении. Мне кажется, что я все еще вижу ее неловкую толкотню на кухне; слышу вскрики и стоны тревоги, иногда проклятия, учащенное дыхание при удивлении, резкую команду вещам стоять смирно. Упавший кусок угля поднимал волосы дыбом, громкий стук заставлял ее подскакивать и вскрикивать. Ее мир был лабиринтом малых ловушек и силков, сразу же узнаваемых по крикам и испугу. Мы поневоле подскакивали вместе с нею, сочувствуя, хотя понемногу научились игнорировать эти сигналы тревоги. Они были, в конце концов, не более чем формальным салютом дьяволам, которые хватали ее за пятки.
Часто во время работы, когда не вскрикивала, Мать произносила внутренние монологи. Или рассеянно подхватывала ваше последнее замечание и возвращала его вам, пропев ужасными стихами. «Дай мне кусочек торта», — могли попросить вы, например. «Дать торта? Конечно… И дай мне сердце тоже! Оно без ласки не может. С ним буду добр и смел, моя красавица Нэлл. Пастух ведет своих овец, а я поведу тебя под венец, тра-ла-ла-ла…»
Когда же образовывалась пауза в битье посуды и Мать была в настроении, она выдавала стишата о местных жителях, которые могли ранить, как трезубец:
Вот типичная острота, структура и свобода стиха. Миссис Окей была нашим местным почтальоном.
Мать, как и Ба Трилль, никогда не жила по часам, непунктуальность была у нее врожденной. Она