— Ты не знаешь, Мальчик, где документы твоего Папы? — спросил он.
— Знаю, — ответил я. — В тумбочке возле его кровати.
— А Бабушки? — спросил он.
— В её комнате.
— У тебя кто-то есть? — опять спросил он.
— Папа и Бабушка, — ответил я.
— А ещё? Мама?
— Нет, — ответил я.
И тут этот чужой человек сказал мне жуткое:
— Твой Папа погиб в автокатастрофе, — сказал третий милиционер. — А Бабушка… Её увезли на «скорой».
— Когда? — спросил я машинально, пропустив первые слова.
— Сейчас, — сказал он. А я лёг на пол. И умер.
Я хотел бы умереть. И очень хотел бы заплакать. Но ни то, ни другое не получалось.
Я тоже закричал. Больше я ничего не помню.
Получался длинный сон с короткими перерывами.
В перерывах — я лежу у себя, а сверху ярко горит свет.
Я лежу, а в углу сидит милиционер. Что он тут делает?
Я лежу и вижу лица хозяев. Эти лица недовольны. Хозяева — лысый мужчина и толстая женщина — мотают головами. Они что-то говорят милиционеру и мотают лицами — два человеческих бегемота.
А я снова опрокидываюсь в черноту.
Я хочу, я прошу Богородицу, чтобы мне стало больно. Но мне не больно!
Во тьме
Я оказался во тьме. У нее было имя: ничегонепонимание.
Милиционеры поговорили с хозяевами и ничего не выговорили.
Прошла ночь, половина дня. Он тоже был для меня ночью.
Опять затопали чужие сапоги. Или, может быть, ботинки, не знаю. Пришли мужчины в белых халатах и стали укладывать меня на носилки. Я молчал, но сопротивлялся.
Они уговаривали меня словами, а руками не уговаривали. Сжали мне мои руки, а ноги мои подчинялись всему, что угодно, и без меня.
Меня увезли.
Я не знаю, куда.
Я оказался в большой комнате, где стоят железные кровати. В ногах, на спинке, висит железная дощечка. К ней прикреплена бумажка. В этой бумажке что-то пишут взрослые в белых халатах. Но не врачи. Кто-то они другие. Да и халаты у них что-то грязноватые.
Это не больница.
На других кроватях лежат дети. Такие же, как я, но не такие.
Один мычит и трясет руками. Другой орёт — но мне он не мешает. Его крик пробивается ко мне, как будто это жужжание комара. К нему, когда он слишком громко пищит, подходит тётя в не очень чистом халате и делает укол. Писк становится еще тоньше.
Два еще, сильно подстриженные, лежат молча, не поворачиваясь. Два раза в день к ним подходят няни и растирают спины ваткой. Но и от меня видно, что на спинах у них синяки. Я хорошо знаю, как они называются.
Пролежни. Это значит, слишком долго лежат. И не двигаются.
Я этого насмотрелся в больницах.
Я, значит, новый. А еще две кровати пустые. Хотя на листках там что-то написано.
Наверное, не успели убрать.
Время от времени ко мне приходят люди в халатах. Меня расспрашивают о здоровье: как я себя чувствую.
Я говорю в ответ одно и то же:
— Где Папа? Где Бабушка?
Мне отвечают:
— Папа умер. Бабушка в больнице.
От этих слов я опять погружаюсь во тьму. Ничего не отвечаю на их вопросы. Потому что я не умею больше говорить.
И я не плачу. Я просто проваливаюсь в темноту.
Падаю за какой-то черный забор, который отделил меня от всего.
Однажды мне сообщили из-за забора:
— Мама не может приехать, потому что вот-вот должна родить.
Я не кивнул, не моргнул. Я не знал, что это значит. Я опять свалился в черноту.
Я не хотел жить. Не хотел ничего видеть. Не мог, понимаете?
Но эти взрослые что-то сделали со мной. В этой своей черноте вдруг вспыхивало что-то. Нет, не солнце, — куда там! Даже не Луна. Маленькая, едва заметная точечка. Напоминание звезды.
И я всплывал на поверхность темноты от слова «Мама».
Кто-то повторял его.
Однажды я понял, что повторяю это слово сам.
«Мама, — думал я, — Мама! Где же ты? Что же ты наделала? Разве можно начать все сначала?»
А может, это не я думал? А какой-то взрослый и разумный человек, который жил во мне? Разве должен был я так о Маме думать?
Я лежал, и меня переворачивали, как тех двоих мальчишек. Протирали спиртом и усаживали на стул. Моя электрическая коляска куда-то делась. Но мне это было неинтересно.
Я сидел на стуле, уставившись в пол. Или в стену. Мне что-то пробовали сказать взрослые, а я им отвечал:
— Где Папа? Где Бабушка?
В один, неизвестно какой день, дверь в палату распахнулась шире. И в нее вошли люди. Белые халаты были не надеты на них. А только наброшены.
И я сразу узнал его. Впереди всех шел Батюшка, которых крестил меня. Доктор, лечащий детей.
Он не увидел меня сразу. Его подвели к другим. А когда он подошёл ко мне, узнал меня не сразу. Вглядывался, вглядывался. Потом наклонился и, как когда-то, прикоснулся тяжёлым крестом к моим ногам. И снова меня пронзил холод.
Только тогда он меня и узнал. Прошептал:
— Господи, прости и помилуй!
Встал, распрямился. Другие взрослые принялись ему что-то шёпотом говорить. Он им кивал. Потом снова приблизился ко мне и спросил:
— А где иконка?
— Осталась там, — ответил я.
Он кивнул, достал откуда-то из себя, из глубины своего одеяния новую иконку, только поменьше, и повесил её на край тумбочки, на гвоздик. Был там почему-то такой, совсем крохотный забит гвоздик.
Он приблизился ко мне, шепнул, прикрыв глаза:
— Молись Богородице! А я стану просить её за тебя.
Я спросил:
— Я поправлюсь? Скажите! Это бывает?
Он прикрыл глаза и ничего не ответил.
А потом, откинув одеяло, будто с размаха, он провел быстро своим крестом по ногам моим.
И будто молния меня пронзила.